Вишнёвая смола - Татьяна Соломатина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем мама с тётей Леной поболтали о том и о сём – обо всём, о чём болтают взрослые тёти в трамваях (например, о том, подешевеет ли ещё клубника, или уже надо «крутить»). И наконец, они поговорили о Серёжке. Тётя Лена даже немножко плакала, хотя она вообще никогда на людях не плачет. Но тут она плакала, и даже противный потнючий пузатый дяденька уважительно отодвинулся. Потому что он тоже подслушивал – ну а как в трамвае не подслушивать? И услышав, что у тёти-Лениного сына лейкоз и он лежит в детской больнице на Слободке, противный потнючий пузатый дяденька отодвинулся сам и отодвинул своей толстой попой («жопа» – плохое слово!) других пассажиров трамвая, и даже строго сказал им: «Вы что, не видите?! Женщина беременная!» Пассажиры начали шутить про то, уж не сам ли дяденька эта беременная женщина? И я некоторое время слушала пассажиров. Они говорили такие слова, по сравнению с которыми «жопа» – сама невинность. «Сама невинность» – это когда вы правильные, как правильная манная каша. И такие же скучные и пресные. И от вашей «самой невинности» никому не интересно. Но все вашей неинтересностью восхищаются, потому что так положено. Потому, даже будучи «чёрт-те чем и сбоку бантик!» (так про меня сипит Руслан Михайлович), надо прикидываться скучной и пресной, и тогда все будут говорить: «Сама невинность!» – чтобы тут же про тебя забыть. Потому что интересуются все, на самом деле, только теми, кто «чёрт-те что и сбоку бантик!».
Когда я снова прислушиваюсь к маме и тёте Лене, тётя Лена уже не плачет. И они с мамой говорят про то, что скоро уже надо будет «крутить абрикосу» и что тётя Лена в этом году не успела «закрутить клубнику», которая не только не подешевела, но и уже «прошла». Такая она, клубника! Идёт, проходит и возвращается. Каждый год.
Потом мы идём через Куликово поле на двадцать восьмой. Мы с мамой выходим на Привозе и топаем домой. А тётя Лена едет на Комсомольскую, чтобы пересесть на пятнадцатый. А торбы едой для Серёжи она набила на рынке Шестнадцатой. Там дороже, чем на Привозе. Но её «молодой» Сашка зарабатывает намного больше, чем мой папа, которому «сорок лет в обед» (хотя ему, вообще-то, прямо через несколько дней после моих семи будет уже сорок два!). И ни для жены, ни для детей «молодой» Сашка ничего не жалеет. Мой папа тоже не жалеет, просто, видимо, папе особенно нечего жалеть, вот он и не жалеет. И «молодой» Сашка обо всех думает, а мой папа – ни о ком не думает, кроме себя, хотя – даже и о себе, если разобраться. «Ему на всё и на всех всё равно!» Так говорит моя мама. А тётя Оля говорит, что зато мой папа не пьёт. А её дядя Коля хотя и зарабатывает много, но пьёт. А «молодой» Сашка и зарабатывает, и не пьёт, и вот, «женился на старухе с больным ребёнком!». Хотя «старухе» тёте Лене столько же, сколько моей маме. Тётка Ольга моложе. И, честно говоря, мне кажется, что лучше такой больной Серёжка, как у тёти Лены, чем такой дурак, как мой двоюродный брат, который, к тому же получается, что и тоже нездоровый: аденоиды какие-то, сопли зелёные, писается в постель. А вообще-то, если послушать взрослых женщин, то может показаться, что все они друг другу завидуют. Пока у них всё хорошо. Тётя Лена никому не завидует. Я так думаю не потому, что она моя подруга. А потому, что она действительно никому не завидует. Во всяком случае, из её разговоров таких выводов не сделаешь. Потому что все её разговоры в основном о Серёжке. А большая часть разговоров взрослых женщин, у которых здоровые дети (или дети с какими-то аденоидами, явно менее значительными, чем таинственный важнючий лейкоз), о том, что «везёт же некоторым!». Интересно, я сама кому-то завидую?..
Если подумать, то я завидую дочери своей воспитательницы из детского сада. Она была со мной в одной группе целых три года. И все три года была на утренниках снежинкой, хотя она толстая, с огромными – аж от носа до подбородка! – вывернутыми и всё время мокрыми губами, и вообще противная. Можно даже сказать, что я ею брезговала все три года. А я, не толстая и с нормальными губами, все три года была на утренниках зайчиком! Но я уже не завидую, потому что детский сад закончился в этом году, и в классе, куда попадёт дочка воспитательницы, может быть дочка учительницы – и пусть теперь этот жирный губан попляшет зайчиком, как все! Она-то и в детском саду не могла свои три строчки нормально выучить – всё время сбивалась. Тоже мне, снежинка! А я, хоть и зайчик, как-то раз на репетиции выдала стихотворение «Скифы» целиком. И воспитательница чуть со стула не упала. Стала кричать, что это не по сценарию. А наша музручка её остановила. Перестала по клавишам бряцать и, чуть не прослезившись, сказала воспитательнице: «Вы что! Это же Блок!» А меня спросила: «Деточка, как ты такое стихотворение выучила?» Я ей честно ответила, что меня оставили с моим родным старшим братом, а я им, десятиклассникам, мешала. И чтобы я им не мешала, мой родной старший брат предложил мне выучить стихотворение. И дал мне целый рубль, но разными монетками. И я им целых десять минут не мешала! «Ты это стихотворение выучила за десять минут?!» – спросила меня музручка как-то даже недоверчиво. «Не за десять минут, а за рубль!» – ответила я ей. Взрослые иногда никак не могут понять, что за что, сколько ты им не объясняй! Воспитательница смотрела на меня, как на дохлую мышь. А её губастая толстуха-дочурка расплакалась. «И что ты поняла в этом стихотворении?» – спросила меня музручка. «Да всё поняла! Там же всё русским языком написано!» – «Что, и даже вот это поняла: “И дикой сказкой был для вас провал и Лиссабона, и Мессины!”? И что же это значит?» – всё ещё не отставала от меня музручка. «Да то и значит, что дикой сказкой был для них провал и Лиссабона, и Мессины!» – ответила я музручке. – «Ну а что хотел нам сказать этим стихотворением автор?» – никак не желала она успокаиваться, пока воспитательница успокаивала свою жирнючую снежинку, а все остальные зайчики задумчиво ковыряли в носах. «Нам он ничего не хотел сказать, потому что знать нас не знает, да и мы с ним не знакомы. А тем, кого он знает, и тем, кто с ним знаком, он сказал вот что: “Александр Блок. Скифы. Панмонголизм! Хоть имя дико, но мне ласкает слух оно. Владимир Соловьёв. Мильоны – вас. Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы. Попробуйте, сразитесь с нами! Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы, с раскосыми и жадными очами! Для вас – века, для нас – единый час. Мы, как послушные холопы, держали щит меж двух враждебных рас монголов и Европы! Века, века ваш старый горн ковал и заглушал грома́ лавины, и дикой сказкой был для вас провал…”» – и я снова прочитала «Скифов» от начала, которое называется «эпиграф», до конца, вплоть до: «Тридцатое января тысяча девятьсот восемнадцатого года», потому что мне нравилось, что я знаю такое длинное стихотворение и, выучив его, получила целый рубль – а рубль выдавался только при условии, что я выучу всё стихотворение! «Я не могу понять, – сказала музручка, второй раз мужественно дослушав меня до конца, хотя многие зайчики перестали ковырять в носах и тоже на всякий случай расплакались. – Не могу никак понять вот что, хотя давно за тобой наблюдаю: или ты очень глупая девочка или, наоборот, слишком умная и над нами издеваешься?» У меня не было совсем определённого мнения по этому поводу, и я выбрала то, которое мне больше всех нравилось. Про то, что я слишком умная. И в защиту некоторых зайчиков сказала, что они далеко не все такие дураки, какими их считает воспитательница. И, во всяком случае, они много умнее её дочки-дуры-снежинки с вечно мокрыми, непомерно огромными губами. Например, Шлёма, которого все считают придурком (и которого почему-то зовут этой обидной кличкой, потому что живого человека просто не могут на самом деле звать Шлёмой, потому что таких имен просто не существует в природе!) из-за того, что он мало говорит, – умнее даже умной меня раз в тысячу. Но ваши вопросы настолько глупы, что он брезгует на них отвечать. После этого воспитательница начала кричать, и, по-моему, вовсе не из-за того, что я наконец раскрыла им глаза на Шлёму. А из-за того, что назвала её дочурку дурой. Тоже мне повод! Это и так давно все знают, чего так нервничать? Музручка тогда только усмехнулась и начала бряцать по клавишам дурацкие песенки. Хотя я знаю, что она может ох как красиво играть на пианино! Почему она это скрывает, и мы постоянно поём какую-то чушь? Ах, как хорошо, что этой осенью мне не надо возвращаться в детский садик. Наверняка в школе все умнее. В детский садик берут всех подряд. Будем надеяться, что дураков в школу не берут. Хотя тётя Оля говорит, что мой двоюродный брат-дурак тоже в этом году идёт в школу, и ему даже собираются покупать портфель, форму, тетради и всё такое. Не верю, что его могут взять в школу. Школа – это же для умных, а не для дураков? Кстати, на прощальном утреннике в детском саду, когда даже противная воспитательница говорила про всех деток хорошо, музручка мне подложила свинью. Кто бы ожидал?! Она сказала моим родителям: «У вас очень сложная девочка. Она потребует очень много сил и внимания. Будьте с ней особо осторожны и тщательны! Всё то, что вам в ней кажется милым и забавным, может обернуться как злом, так и добром». Что я, особо опасный преступник, чтобы со мной осторожничать и тщательничать? Кстати, вот что это ещё – «особо опасный преступник»? Это как в романах Сименона, да? Там есть просто вор, с которым комиссар Мегрэ даже почти дружил. А есть маньяк, который ни у кого ничего не воровал, а только убивал женщин и разрезал на них платья. И Мегрэ этот маньяк раздражал[6]. Так, значит, вор – это просто преступник. А маньяк – особо опасный преступник, и с ним надо быть особо осторожным, даже если ты комиссар Мегрэ? Мне-то всегда казалось, что музручка ко мне очень хорошо относится. Так что непонятно, что она имела в виду. Могу только сказать, что папа сразу как-то загордился и начал говорить о том, что я особенная, хотя иногда и произвожу впечатление странной, а мама как-то напряглась и весь вечер смотрела на меня подозрительно, и если бы не праздник, то наверняка устроила бы мне допрос с пристрастием. А я ужасно не люблю мамино пристрастие. Когда мама пристрастна – она всё время нервничает и плачет. И я переживаю, потому что очень люблю маму, даже когда она пристрастна. Но когда она пристрастна, то, несмотря на всю мою к ней любовь, она меня раздражает, как маньяк раздражал комиссара Мегрэ. И как, скажите, быть, когда одного и того же человека ты и любишь, и он тебя раздражает? Особенно если этот человек не кто-нибудь, не какая-то там музручка, а твоя собственная краеугольная основополагающая мама? Ну почему с теми, кто нам всего лишь интересен, как, например, свистяще-шипящий своим раком гортани Руслан Михайлович, нам проще и понятней, чем с теми, кого мы любим безусловно. (Потому что Руслана Михайловича и даже, как это ни стыдно, Серёжку – я люблю условно. В том смысле, что разлюблю, как только захочу. Вот с мамой всё сложнее. Её я вряд ли смогу хоть когда-нибудь, хоть за что-нибудь разлюбить, даже если захочу. Да я и не хочу её разлюбливать, как бы она ни старалась! Все эти «хочу-могу», «люблю-разлюблю» сводят меня с ума, честно говоря, аж до частых и бурных ссор с собственными мозгами!) Почему с мамой нельзя просто посидеть на крыльце или спокойно поговорить, как с тётей Леной? Это же так упростило бы жизнь – соединение интереса, любви и покоя! И никаких ссор ни с кем и ни с чем! Картина мира так проста, на самом деле! Проста, логична и справедлива!.. И кто тут сложный?