Огненный стрежень - Юрий Плашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он крикнул коротко, гортанно, успокаивая птицу. Беркут сложил крылья, но еще долго тревожно вертел головой с черным колпаком на глазах.
Каип смотрел на орла и думал, что колпак, который снимают с глаз только в час охоты, бросая беркута на добычу, придает ему вид суровый и беспокойный: как будто грозный, но вместе с тем жалкий.
— Лис-корсаков хорошо ли берет? — сказал он.
— Лис хорошо берет, — кивнул хивинец, — и волк не уйдет.
— Хорошо, — сказал Каип. — Завтра будем пробовать твоего беркута. Ступай в аул. Как его накануне охоты кормить, скажи?
— Если наутро думаешь охотиться, — с удовольствием начал пояснять хивинец, прищелкивая языком, — вечером корми беркута мало. Чтоб зол был. Но корму дай, чтоб не ослаб. Смотри, как клевать будет. Как оглядываться начнет — убери мясо. Будет в меру.
Каип покивал головой, достал табакерку, открыл, запустил внутрь пальцы, вороша табак. Примерился, заложил две понюшки, чихнул, утерся шелковым синим платком, вздохнул.
Хивинец смотрел, не знал: удивляться или нет. Думал, Каип-ага табак за щеку, под язык заложит, сплюнет, как делают, по обычаю, в орде, Хиве, и Коканде, и в других местах на Востоке. А он в нос кладет и чихает. Потом вспомнил, что Каип-ага долго жил среди урусов. Потому, решил, удивляться не стоит. Другой обычай. От табакерки, правда, в руках Каипа отвести глаз не мог: желта и не медной желтизной.
Сел на коня, гикнул и поскакал к юртам в излучине реки, откуда тянуло уже вечерним дымом костров. Несколько раз все же, отъезжая, оглядывался на кусок золота в руках Каипа.
Каип видел этот взгляд. Растревожил его хивинец со своим беркутом.
Вместо того чтоб, как обычно, спрятать табакерку в кожаный кошель на поясе на животе, под халатом, он принялся гладить ее, любуясь вновь, как встарь, гладкостью ее и блеском. Никаких украшений не было на ней, но веселила она сердце тяжестью своей и вкрадчивым блеском, приятно холодила руку.
Позади раздались шаги. Старшая жена Каипа вышла из юрты с большой чашкой, полной желтоватого свежего кумыса. Поставила на кошму, присела, принялась помешивать деревянным овальным черпаком на длинной ручке, пеня холодную влагу. Налила пиалу, подала Каипу с поклоном, встала, ушла опять в юрту.
Он пил, обводил взглядом окрестность — реку с зарослями чернотала, урочище, где вот уже несколько дней стоял аул, гладил табакерку и думал.
Сначала ему вспомнился снег. Не такой, как бывает здесь, на родине, в степях, — слежавшийся, прибитый лютыми степными ветрами-буранами, разводьями уходящий бескрайно в синюю даль. Нет, ему предстал в эту минуту снег другой — русский, сахарный, в малиновых отсветах, шапками на избах, на дворцах, на елях. И финский снег — за Петербургом на север, в лесах, где проваливаешься в него по грудь, как и проваливался Каип, идя с царскими войсками на шведов.
Шведы отступали прытко. Скоро адмирал Грейг, царицын любимец, флот их выгнал из Финского залива. Кампания шла отменно, и фортуна русским благоволила. Каип стал майором ее величества. В ту же пору его за храбрость наградили, а год спустя Платон Александрович Зубов заметил Каипа, приблизил к себе, сделал адъютантом.
Кроток был с ним, с Каипом, Платон Александрович — нравился ему красивый, статный киргиз-кайсак, а с другими надменен, как шептались во дворце, куда Каип с князем тоже ездил. Что надменен, — понятно. Ближе, чем он, князь Платон, у царицы тогда и до самой ее смерти не было никого.
Нравилось князю Платону запустить руку в карман атласного бледно-розового камзола, вынуть пригоршню алмазов — перебирать не торопясь.
Живо представилось тут Каипу высокое окно, затянутое ледяным узором. Зима, мороз на дворе все сильнее. Над Петербургом мгла висит. А в покоях княжьих печи голландские дышат жаром. Рано, а уж в комнатах тесно. Знать, старики в регалиях, в лентах, парики завитые. Стоят, шепчутся. Лишь двое-трое легко на край стульев присели, одну ногу подогнув, другую выставив, — сейчас, мол, прямо лететь. Князь Платон в халате в креслах развалился, сквозь зубы слова говорит. Какие слова — не разобрать. А по ширмам обезьяна прыгает, зубы скалит. Хвост то совьет, то разовьет. Сановники на зверя стараются не глядеть. Притворяются: князя слушают. Обезьяна цыкает, рожи корчит, одному в буклю вцепилась, парик испортила. А молчат все.
Платон Александрович повернул голову, скользнул взглядом, опустил веки, прикрыл красивые глаза. Ничего на то не сказал.
А Каип, как всегда, на своем месте — под портретом государыни. Нем, недвижим, на лице ничего не прочтешь. Рот сжат, темные скулы будто из меди точены. Жив ли, нет — неизвестно. Адъютант.
Но хоть стоял Каип в те времена как будто истуканом, а видел все: и князя Платона неубранного, и сановников согнутых, и обезьяну на ширмах…
…Каип вздохнул, поморгал глазами, зевнул. Глянул на забытую в руке табакерку — князь Платон подарил ее, полную червонцев, при расставании, — погладил крышку, сунул наконец в кошель, запахнул халат, встал.
Тут увидел: миновав реку, подняв тучу брызг и снова заставив коня перейти вскок, к юрте быстро приближался всадник. Остановившись, соскочил на землю, одернул чапан. Поклонился, сказал:
— Каип-ага, ханша просила сказать, царь Искандер русский в Оренбурге. За ней царь посылал, хочет ее видеть. Ханша сказала, просит вас, ага, тоже ехать, с ней у царя быть.
III
Царь вошел в большой белый зал, когда и оренбургское начальство, и знатные киргиз-кайсаки были там. Он только спустился с верхних покоев, где провел ночь, отдохнув и выспавшись, как не спал уже давно, и шаг его был упруг и молод, совсем как прежде. И улыбался царь Александр улыбкой нежной. Глядя на отблеск солнца на паркете, сжимая в руке надушенный батистовый платок и с удовольствием чувствуя пальцами его крепкую воздушную паутину, он быстро прошел от дверей, зная, как затем вскинет слегка голову, обведет глазами собравшихся, кивнет благосклонно. И так он и сделал: замедляя шаг, приподнял отяжелевшее и обрюзгшее слегка, но все еще красивое лицо с белой, нежной кожей, с рыжеватыми бакенбардами, улыбнулся еще приятней и кивнул благосклонно.
Он видел перед собой склоненные головы, и, не задерживаясь на привычных русских мундирах и светлых платьях женщин, обратил взгляд к окну, вправо, где стояли кайсаки, и, найдя среди них женщину, понял, что то и была вдова хана Ширгазы, которую он хотел видеть. Оглядываясь и щуря близорукие глаза, царь подошел к ней.
На ханше был бархатный длинный камзол цвета темного дуба, затейливо и богато расшитый золотом незнакомым царю таинственным узором. Ослепительно-белый, высокий, тоже расшитый золотом убор украшал голову, обрамлял полное лицо ханши, тяжелыми складками, накидкой опускался на плечи.
Ханша поклонилась царю сдержанно и теперь пристально смотрела на него большими черными глазами. Руки ее, маленькие и смуглые, едва виднелись из рукавов камзола. Она держала их вместе, слегка переплетя пальцы, и только в этих стиснутых пальцах было, может быть, затаенное волнение. Раза два чуть-чуть, почти незаметно переступила ханша на месте красными сафьяновыми сапожками на высоком каблуке. И в этих движениях дородной ханши почуялась царю Александру легкость моложавого и крепкого еще тела.
Он с любопытством, молча все смотрел на женщину, потом слегка отвел назад руку, и сразу же в эту руку был вложен продолговатый футляр. Царь раскрыл его, протянул ханше. На черном бархате сверкнул огнями большой бриллиантовый фермуар.
Ласково улыбаясь, царь сказал несколько слов, и низенький, коренастый, присадистый, весь в черном татарин-толмач, неслышно и даже невидимо как-то выросший вдруг рядом, начал почтительно переводить.
Ханша взяла футляр с ожерельем, передала его кому-то из своей свиты, проговорила что-то, не отрывая глаз от царя. Император с видимым удовольствием слушал звучный ее грудной голос, вполуха лишь внимая торжественному шепоту толмача. И от речи непонятной, звуков странных пахнуло невероятно далеким, забытым, тем, что было, но исчезло во мраке времен безвозвратно.
Царь спросил — для того лишь, пожалуй, чтобы опять услышать сильный, с переливами голос, — где ханше нравится больше: в городе или в степи.
— Государь, — сказала она, поклонившись, — в городе хорошо, но там, где родился, лучше всего на свете.
Царь и это выслушал, ласково улыбаясь, слегка наклонив голову и прикрыв глаза.
Однако, открыв их, он вдруг покачнулся, будто от удара. Он увидел табакерку, и это была, конечно, та самая. Ошибиться он не мог. Он слишком хорошо ее знал.
Он смотрел на нее с ужасом и сначала не вполне даже поверил, что б это могло быть.
Она светилась тепло в мужских пальцах, и золото мерцало в яркий этот день необыкновенно, и, подняв от пальцев взгляд, царь Александр увидел владельца их — кайсака, но в гвардейском мундире майора русской службы.