Собрание сочинений в трех томах. Том 3. - Гавриил Троепольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ванятка домой не вернется. Все.
— Ну и пусть. Все уходят. А он у нас в науку ударился. По крайности за мукой в город не будет ездить. И то — здорово.
— Это ты к чему?
— А я уж забыл к чему. Ты-то о чем?
— Ванятка, говорю, не вернется… И в отпуск не едет. Два года не был дома… Пусть женатый, пусть дети пошли свои, пусть там и ученый он, а все равно дите родное… Сердце тоскует.
— «Отпуск, отпуск»… Заладила. Он студентов обучает. А они, знаешь, какой народ? О! Народ!.. Во! — Василий Кузьмич показывает большой палец, что означает: студенты — народ отличный и их надо учить хорошо. — Все ты зря, Домаша. Пишет же: приедет на два месяца.
— Может, и приедет. Только вряд ли, — вздыхает Домна. — Какой уж раз обещает.
— Обязательно приедет, — утешает муж. — Ванятка — охотник заядлый: в ноябре по уткам, северная пойдет; и по зайцам опять же открытие в ноябре… И по первой пороше в декабре. Как не приехать? Обязательно приедет.
Вечером они прослушают лекцию в клубе «О вреде алкоголя» или посмотрят кино «О передовом опыте возделывания технических сельскохозяйственных культур». Там они начинают помаленьку засыпать. А дома спят крепко, успокоенные, отдохнувшие для того, чтобы снова шесть дней от солнца и до солнца работать без разгибу.
В правлении очень уважали их за труд. Одна только и была запятая у Василия Кузьмича: иной раз нападала на него рыболовная одержимость. Тогда он уезжал на лодке еще на ночь, под воскресенье. А для этого волей-неволей надо было уходить с работы в субботу часа на два-три раньше. Удержать его невозможно никакими увещеваниями. Сам председатель пробовал уговорить, но Василий Кузьмич отвечал ему короткой речью, будто со сцены:
— Дорогие товарищи! Отдаю свой полный трудодень стоимостью в один килограмм хлеба за эти три часа субботнего вечера. Свою ошибку признаю, но выправить ее уже трудно. Горбатого исправит одна могила, а на меня и двух могил мало. Миру — мир, а я пошел на рыбалку. Алый привет!
Вот какой был Василий Кузьмич Кнутиков, к которому я пробирался на челноке в разомлелый июньский праздничный день. Да, именно был. Теперь он уже не такой. Совсем, совсем не такой.
Как говорят в газетах, многолетним и самоотверженным трудом в колхозе Василий Кузьмич заслужил всеобщий почет и уважение, и год от году его авторитет в массах повышался. И вот он уже на постоянной почетной работе — заведующий птицефермой! — и зачислен правлением в постоянный список актива, участвует на расширенных заседаниях, обсуждает выполнение и перевыполнение, утверждает планы, предварительно утвержденные райисполкомом. Его птицеферма выдала годовой план продажи яиц к первому июля. Небывалый случай в районе! Из полудохлого птичника — передовая ферма! Вот он какой стал, Василий Кузьмич. Попробуй теперь уйди на три часа раньше. Или выпей стопку на порожках магазина. Нельзя — массы осудят. Человек на постоянной — нельзя.
Теперь Василий Кузьмич появляется на речке только в воскресенье, чуть свет.
…В тот полуденный час река дремала. Я тихонько шевелил в воде веслом, еле-еле продвигаясь, прислушиваясь к тишине и боясь ее нарушить. Спешить мне некуда.
Где-то совсем близко, рядом со мной, кто-то запел частушку, тихонько-тихонько, для самого себя. Я замер. Не далее как в трех метрах торчали из камышей два удилища и краешек кормы челнока. А оттуда голос:
Гармонист, гармонист —Рубаха горохом!Не играй ты, гармонист,Всяким там… пройдохам.
Голова высунулась из камышей, и песня оборвалась.
— Кого я вижу! — воскликнул Василий Кузьмич. — Алый привет!
Рыбак сидел на лавочке челнока без рубахи, в засученных по колено брюках. Мы пожали друг другу руки.
— Тоже не вытерпел? — спросил он. — Надолго?
— Два дня пробуду тут.
— Я на ночь. Больше не могу. Нельзя.
— Частушки у тебя здорово получаются! Талант! — сказал я.
— А-а… Это я сам себе. Забавляюсь. В поле две воли, а на воде вдвойне. Конечно, спел бы и дома, но… Когда был рядовым колхозником, тогда другое дело — и девчатам помогал, а сейчас… Только тут, на речке, человеком станешь: ни тебе начальства, ни тебе плана, и массы нету — осудить некому. И на душе просторно.
— Клюет? — спросил я.
— Как в могиле: ни печаль, ни воздыхание. Вишь, как печет, — где уж там ей клевать. Она что, рыба-то, дура, что ли, клевать в такую жарищу? Курица — дура: в любое время жрет, весь день жрет… А рыба срок знает… Ох, уж эти мне куры!..
— Подкормку бросил?
— А как же. Да еще и со жмыхом. Вечерней зарей да ночкой обязательно поймаем.
— Один тут?
— За поворотом в затончике Захарка Пушкарь сидит.
— Поймал он чего утром?
— Два ерша и ракушку.
— Поехать к нему, что ли?
— Сиди тут. Не мешай ему… Жука-плавунца и пиявку изловил он да в банку с водой посадил.
— Это для какой же цели?
— Уясняет: будут драться или нет… На ночь приедет сюда… Ну и печет же… Спасу нету, печет, — Василий Кузьмич лениво глянул на солнце, прищурившись, зевнул во весь рот, потянулся с хрустом и добавил еще раз: — Печет… Спать хочется. Выбирай место, бросай подкормку да давай-ка поспим в удовольствие. Ночевать будешь тут?
— Буду.
— Резон. Втроем, значит… Налаживай себе место, налаживай. Утром рыба играла — лучше не ищи.
Отъехав метров на двадцать, я загнал челнок в камыши, измерил глубину, бросил подкормку, искупался, бултыхнувшись с кормы челнока. Затем разровнял траву на дне лодки и вытянулся во весь рост.
Приятная тень от камышей защищала от палящего солнца, но спать мне не хотелось. Ловить сейчас нет смысла: не клюет… Василий Кузьмич малость поворочался в челноке и затих. Раз ему хочется поспать, то и не надо его тревожить. Ежедневно от рассвета и до темной ночи он ведь на ферме, поэтому, когда подходит срок отдохнуть днем, он засыпает обязательно… Пусть поспит… А если меня не клонит, то и нечего стараться — полежу так…
Когда лежишь вверх лицом, то пятиметровые камыши кажутся огромной высоты — уходят в небо, к самым облакам, реденьким и лениво плывущим невесть куда, но уж обязательно мимо моих, вот этих, камышей… Плывут облака… Если закрыть глаза, то кажется, и ты плывешь по небу вместе с челноком и облаками. Можно и не открывать: я знаю уже все окружающее меня, все до единого стебелька и листа… И я плыву спокойно и радостно… Плыву по небу…
Плеснула рыба. Чиркнула по воде крылом чайка. Вздрагивал надо мной паучок, уже соорудивший свою сеть.
— Тихон Иваны-ыч! — проснувшись, окликнул Василий Кузьмич.
— Гоп-го! — бодро отозвался я.
— Пора начинать. Рыба заиграла. Теперь будем жить тихо. Молчок: как куры на насесте.
И я стал разматывать удочки.
С первого же клева мне повезло: вывернул «лаптя» — твердого красавца окуня. Потом эта удочка «замолчала» — червя никто из рыб больше не пожелал; но оживела вторая, что насажена пшеничкой: гусиный поплавок вздрогнул, покачнулся и лег на воду плашмя… Подсечка! Леска упруго натянулась струной, конец удилища — дугой. Короткая борьба — и вполне порядочный лещ уже бился в подсаке. Зато в садке он вел себя тихо и мирно, абсолютно не представляя себе, что такое сковорода.
Ну и что же, на пшеничку — так на пшеничку. И бодро заправил удочки пшеничкой. Настроение было на взводе: путь к рыбе был найден!
…Но целый час удочки молчали. Тогда вновь подкралось сомнение: «Может быть, напрасно охаял червей?» Показалось, что именно так оно и есть. И я спешно выбрал наилучших по качеству, самых вертлявых червяков и исправил ошибку.
Конечно же, поплавок немедленно скрылся под водой: взяла огромная рыбина! Подсечка!.. Мне стало очень грустно: попался самый маленький в мире… ерш — зародыш сатаны, колючий, большеротый, лупоглазый антихрист. Он заглотнул весь крючок полностью…
Потом я решил вернуться к старому методу: одну удочку — на пшеничку, другую — на червя. Потом наоборот: ту — на червя, а эту — на пшеничку. Но и двойственный хитрый метод не вызывал ни малейшего восторга у рыбы.
Солнце уже зашло за горизонт — заря на исходе. А я анализировал свои ошибки: если бы ловил только на пшеничку, то, возможно… А если бы только на червя, то, можно полагать… И вообще: я наверху, рыба внизу, я ее понимаю, а она меня ни чуточки… Такая неблагодарность к моим стараниям возмущала.
И вдруг конец удилища потянуло в сторону. В раздумьях я не заметил, как и когда утонул поплавок. Схватил удилище, дернул слегка вверх, но рыба… Рыба ли это? Еще раз потянул — ни с места. Пробую посильнее: что-то сдвинулось. Осторожно, чтобы не оборвать леску, тащу и тащу… Ботинок! Старый, с полуоторванной подошвой, растоптанный, непригодный для носки солдатский ботинок.
Сначала я настроился, с досады, на мрачный тон: «Вот жил солдат, вот он разбил ботинки, бросил их в реку и пошел босиком…»