Я дрался на Пе-2: Хроники пикирующих бомбардировщиков - Артём Драбкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже никаких немецких истребителей. Пожара тоже нет. Земля близко, надо выводить. Какая высота?! Приборная доска разбита! Я потянул штурвал на себя. Вывел чуть ли не над самыми деревьями. Идем над лесом на одном двигателе со снижением. Вдруг, на мое счастье, впереди засветлела поляна! Я сразу зажигание левого мотора выключил. Машина просела. Плюхнулись. Крылом саданул по одиночному дереву. Потерял сознание. Когда открыл глаза, надо мной стояли стрелок Виктор Масоха, три женщины и ребятишки. Это они вытащили меня и штурмана из кабины. Самолет с разбитым крылом лежал метрах в пятнадцати. Женщины сказали, что эта территория занята немцами и до линии фронта 30–35 км. Они посоветовали зайти в сарайчик, стоявший на окраине небольшого хутора на краю поляны, и перевязать раны. Мы так и сделали, взяв с собой бортпаек. Принесли ведро воды. Я говорю: «Дождемся темноты, пойдем на восток». Закурили — у нас были маленькие тоненькие папиросы. Сидим. Штурман лежит, стонет. Закурили по второй. Рассуждаем, что делать с Петей. И ведь не сработала голова, что к месту падения самолета приедут или придут. Вдруг тарахтит автомашина. Смотрим в щель — бог ты мой! Выпрыгивают — кто в немецкой форме, кто в телогрейках — полицаи. Обегают сарайчик, залегли в траву. «Что будем делать, командир?» — спрашивает стрелок. «Будем отстреливаться. Последнюю пулю себе». Мы так были воспитаны. Полицаи кричат: «Для вас война окончилась, выходите, сопротивление бесполезно, вы окружены! Так для вас будет лучше». Мы молчим. Проходит 5 минут. Они кричат: «Выходите, будем стрелять!» Мы молчим. Начинается стрельба — пока пугают, стреляют выше сарая. Потом началось — полетели щепки. Я выстрелил в щель три или четыре раза. Но, когда пуля попала мне в бедро, думаю, сейчас попадут в живот, я через сутки в муках сдохну. Зачем ждать? Я приложил пистолет к виску и нажал на спусковой крючок, но выстрела не произошло. Случилось то, что случалось иногда в тире, когда я стрелял по мишеням. Движущиеся части пистолета ТТ не дошли до крайнего переднего положения. Я жал на курок изо всех сил, позабыв, что надо стукнуть ладонью по затыльнику пистолета, и можно будет стрелять до следующей задержки. Стрелок схватил меня за руку: «Николай, не надо». И я безвольно опустил пистолет. В это время дверцы сарайчика распахнулись. Раздались крики: «Руки вверх!» Я говорю стрелку: «Вставай. Все! Отлетались». — «Не могу. Обе ноги перебиты». Обыскали, сорвали с меня орден Красной Звезды. Стрелка и штурмана положили на брезент и понесли. Я самостоятельно дошел до машины. Нас привезли в пехотную прифронтовую часть. Ввели в деревенскую избу. Время ужина. Все сидят, едят что-то. Нам тоже сразу предложили по котелку, но мы отказались. Ночью нас погрузили на машину, и в Смоленск. Там был большой лагерь, а в бывшей школе был устроен госпиталь, в котором работали русские врачи. Прошло пару дней, лежим в палате, нас человек семь-десять. Смотрю, вводят в рваном комбинезоне нашего командира, Агеева. Сделал вид, что его не знаю. Встал и пошел в туалет. Через некоторое время он вышел. Я говорю: «Так вы не долетели?» — «Нет, у самой линии фронта меня последнего сбили». На этом мы расстались.
Примерно через месяц меня выписали из санчасти в общий лагерь. Условия были относительно сносные, но голодали. Пришлось сапоги променять на хлеб и какие-то ботинки.
Вскоре сформировали команду из летного состава и отправили в Лодзь в лагерь люфтваффе. В нем было с десяток бараков общего лагеря, два карантинных барака, несколько отдельно от общего лагеря стоял барак для старшего офицерского состава и барак перебежчиков. Все они были окружены колючей проволокой. Между бараками перебежчиков и бараками общего лагеря было основательное ограждение, а между карантином и общим лагерем просто проволока. Нас сначала определили в карантин. Туда заглядывали власовцы. Вели пропаганду. Приносили колоды карт, свои газеты. Вели себя очень лояльно и хотели понравиться. Потом нас перевели в общий лагерь.
Там я встретил летчика Литвиненко из 10-го Дальнего разведывательного полка. Он рассказал, что, когда эскадрилья исчезла, был большой шум. Никто не знал, куда мы делись. Его послали посмотреть, не перелетели ли мы к немцам. Он пролетел один аэродром, его обстреляли, а на втором аэродроме срубили, попал в плен. Встретил я и командира звена Володю Волкова. Отдельно, за колючей проволокой, стоял барак перебежчиков. Мы гуляли с Володей и видим — Мишин! Штурман из соседней эскадрильи. Володя говорит: «Слушай, как ты сюда попал?! Это барак перебежчиков!» — «Вы бы оказались в той ситуации, я бы на вас посмотрел». — «Чем твоя ситуация отлична от нашей?» Поцапались и разошлись. Весной 45-го мимо аэродрома, где стоял мой полк, гнали колонну освобожденных пленных. В штаб забежал человек, говорит: «Ребята, это какая часть? А то я без документов». Ему сказали. Говорит: «Я Смольский. Дайте мне мою летную книжку». Короче говоря, ему отдали мою летную книжку. Это был Мишин. Ермакова в то время в полку не было. Когда он приехал, ему описали приходившего человека, но прошло-то больше полутора лет, и он не вспомнил. Но у него засело, что Смольский из той девятки остался жив. Только в 91-м году он нашел меня. А что стало с Мишиным, я не знаю…
В Лодзи меня допрашивали. Никаких там мучений, никаких пыток не было, но психологическое давление оказывали: «Вам было бы лучше говорить всю правду, мы будем задавать вопросы, если вы будете вилять, говорить неправду, это будет учтено не в вашу пользу. Мы знаем о вас очень много». — «Я рядовой летчик. Только что прибыл в полк. Что я могу сказать?» — «С какого аэродрома вы вылетали?» — И дают мне карту. Я показываю на свой ложный аэродром. «Нет. Вот этот ведь ваш аэродром». Показывают на наш, но я настаиваю, что они не правы. Меня два раза на допрос вызывали, но я им был не интересен, ничего не знал. А вот майор Агеев им, видимо, был интересен. Он жил в отдельном бараке. Вообще, летчики в звании от майора и выше жили отдельно. Что он там говорил, шут его знает, но мы с Володей Волковым осудили его между собой.
А потом мы с Володей попали в разные команды, и пути наши разошлись. Знаю, что он бежал, его поймали и кончили. Встретился в лагере и познакомился с Героем Советского Союза Валентином Ситновым. Как-то он говорит: «Николай, тут намечается побег. Будешь участвовать?» — «Конечно». Они решили сделать подкоп из уборной. В эту вонючую жижу поставили через очко табуретку, начали копать. Но грунт осыпался и просел. Немцы заметили, нашли табуретку, которые были пронумерованы. Выстроили барак, которому принадлежала табуретка. «Кто?» Молчок, все стоят. «Будете наказаны. Лишаем вас питания». Никто не выдал! Мы понемножку помогали им, от себя отщипывали. Продержали их двое или трое суток, а потом стали кормить. А Ситнов сказал: «Я все равно уйду». И действительно, он и еще двое ушли через проволоку. Привели их через день. Говорят: «Они будут расстреляны за побег». Но я не знаю, расстреляли их или нет.
Старшим по бараку у нас был Алексей Ляшенко. Уже после освобождения я его встретил в проверочном лагере в России. Я об этом позже расскажу.
В октябре 43-го сто пятьдесят человек летного состава были отправлены на работы в город Регенсбург. Везли нас в трех вагонах по 50 человек в каждом. В процессе переезда из соседнего вагона бежал примерно 21 человек. Немцы обозлились, начали лупить оставшихся, а потом перевели в разряд штрафной команды.
Через неделю нас опять в вагонах перевезли в местечко Фильцек (Бавария), где закладывался фундамент какого-то завода. Работа была тяжелая, питание плохое, и мы стали слабеть, превращаться в доходяг. Первое время, когда мы приехали, не было эсэсовцев. Работали еле-еле. Два человека берут одну доску и несут от вагонов штабелевать. А потом пришли эсэсовцы с палками и плетками… Тут уже не двое одну доску несут, а один две доски. И темп! По-русски: «Побыстрей, побыстрей». Я старался увильнуть от работы. Бывало, зайду в сарай вроде по делу, залезу подальше и лежу, холодно, правда. Учитывая скудное питание и тяжелую работу, стал доходить, слабеть. В феврале у меня окончательно развалились ботинки, и я не вышел на работу. Вошел начальник охраны: «Что такое?!» Стукнул мне раза три по загривку и погнал в строй. Он отдал команду идти на работу, а мне говорит: «Сейчас я тебя обую». Ведет меня в каптерку, где у них какая-то обувь и одежда. Там были деревянные долбленые башмаки. В принципе достаточно удобные, но у меня большой подъем и 45-й размер, а там только маленькие — 43-й. Я одеваю, говорю: «Малы». Он начал мне сапогом сверху ногу заталкивать, и острые грани обуви содрали кожу чуть не до кости, но запихнул. Вторую так же. Раны стали кровоточить. Он говорит: «Иди на работу». Дали охранника и пошли. Иду, хромаю. Отошли от лагеря. Охранник говорит: «Садись». Сняли эти башмаки, он вынул нож и стал подрезать выемку под пятку и острую грань на подъеме: «Попробуй». Лучше, конечно, но дело было сделано — раны кровоточили. Так мы несколько раз останавливались. А я уже доходил, и мне как-то уже было безразлично. Думаю: «Какая разница? Сейчас будет заражение крови, помучаюсь и сдохну. Чего тянуть?» Я тогда ему говорю (по-немецки немножко понимал и сам мог составить фразу): «Застрели меня. Я сойду с дороги и пойду в лес, а ты скажешь, что пытался бежать». — «Нет! Нет! Садись, будем отдыхать». Эти два километра до работы мы шли часа два. На входе в рабочую зону стояли два эсэсовца и два солдата: «Почему опоздали?» Ответил конвоир: «Он болен. Просил, чтобы его застрелил». Старший эсэсовец, самый лютый, по-моему, наркоман: «Ты хочешь, чтобы тебя застрелили?» — «Да». Он дает команду солдату, который стоял рядом с ним, изготовиться. «Иди». Я думаю: «Слава богу! Сейчас все кончится». Пошел. Десять шагов — выстрела нет. Двадцать шагов — выстрела нет. Тридцать… Я думаю: «Промажет, попадет в живот, опять мучиться». Прошел шагов пятьдесят. Окрик: «Цурюк!» Возвращаюсь. Думаю: «Мучения будут продолжаться». Эсэсовец говорит тому солдату, который меня привел: «Веди его к старшему, пусть ему легкую работу дадут». Так я стал истопником печурки, к которой подходили наши ребята и немецкие рабочие, чтобы погреть руки, воды вскипятить.