Записки маленького человека эпохи больших свершений (сборник) - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню шикарные судилища факультетского масштаба и маленькие, но вполне грозные групповые собрания. Помню, как мой институтский друг, тогдашний групкомсорг, открыл наш скромный групповой трибунал, произнеся ломким голосом, дрожащим от гнева и сознания собственной чистоты[3]:
— Лида, до нас дошли сведения, что ты живешь с Юрой…
Второй вопрос повестки дня был сформулирован мягче:
— Галя, мы хотим разобрать вопрос, почему на нашем групповом вечере ты целовалась с Витей…
Ах, как было страшно! Каждый из нас предавался, хотя бы в мечтах, безнравственным этим занятиям, и каждого могли призвать к ответу. Помню, я что-то выкрикнул в знак протеста на этом собрании и за «попытку сорвать мероприятие» был осужден комсоргом. Но помню, как ничтожно было и мое расстояние до прокурорского места. Еще чуток надавить, допугать…
Господи, да она и нынче в памяти, эта грозная фраза моего друга-комсорга, сидит под кожей, как заноза:
— Лида, до нас дошли сведения…
Неужто все еще боюсь оказаться на затертой скамье подсудимых? Протестующий, вожделеющий, осуждающий разврат и его алчущий, защищающий жертву и одобряющий наказание, либерал и ханжа, прячущий руку, голосующий «за» и «против» в одно и то же время. Это часть моей юности, и я в упор не вижу над ней ореола «лучшего времени». Конечно же была она и нежной, и сладкой. Ухитрялась быть…
* * *Пенсионер, ставший передо мной в очереди к прилавку, доверительно сообщил, что все пораспустились теперь, а раньше был порядок. Он уточнил, что длинноволосым надо обрезать волосы и заставить их строить каналы, девиц обрить наголо и запретить им спать с мужчинами, а писателей, поляков и отчего-то еще чехов надо скрутить в бараний рог, чтоб был международный престиж и страна встала с колен. Потом он обвинял в чем-то Никсона, Киссинджера, соседа-еврея, который якобы художник, но нигде не работает, воспитательницу детского сада, где у него внук, и еще каких-то людей, про которых я не знал, потому что у меня нет телевизора…
Мир представал перед ним в безобразии хаоса, и он один мог бы привести его в порядок, потому что над гнилым морем его ненависти был некий принцип. Я слушал, ощущая невозможность пробиться через непроходимую, непроницаемую стену… Напрасно я вызывал в памяти все свои бесконечные странствия по России, добрые лица милых людей, моих друзей или просто попутчиков… По временам мрак рассеивался, но оставались серые сумерки безнадежности…
* * *Помню, как приехал я однажды в Ростов Ярославский вечернею электричкой и совершенно обалдел, увидев в первый раз белый, подсвеченный в ночи кремль над тинным морем-озером с мерянским названием — Неро. Обойдя раз и два вокруг кремля, я встал под стеной у берега и решил, что вот здесь, на этой вот самой «Толстовской набережной», я хотел бы жить. В конце концов меня и правда пустили на постой в низком домике с окнами, вросшими в землю вала, под самой стеной, над которой возвышались одетые деревянным лемехом купола, башни, кресты, флюгера и дымники кремлевских строений.
Дядя Миша, хозяин домика, где нашлась для меня комнатушка, ушел на пенсию еще в незапамятные времена, до войны, а до того был милиционером. Он трогательно обо мне заботился, часто ставил самовар и звал меня к столу. Я без сожаления бросал перевод нигерийского романа, и мы принимались рассуждать за чаем о различных предметах.
— Полячки, они женщины красивые, но очень хитрые… — убедительно говорил дядя Миша, прислушиваясь вполуха к бормотанию репродуктора. — А лучшее вино, Зяма, знаешь какое? Лучшее вино мальвазия, его монахи пьют.
Иногда я брал его лодку и уплывал на середину озера Неро. Отсюда наш домик был едва виден, он сливался с остатками вала и стены, а над низким берегом, будто почти не касаясь его, маячил в высоте веселый сказочный кремль. На окраинах городка возвышались с одной стороны Спасо-Яковлевский монастырь, а с другой, там, где было некогда Велесово дворище и стоял каменный истукан, побежденный святым Авраамием для нынешнего торжества правильной веры, лежал монастырь Авраамиевский.
Иногда мы рассуждали с дядей Мишей о колхозах, о разных научных достижениях, а также о несовершенствах современного мира. Разговоры эти возбуждали и тревожили старика. Как я теперь понимаю, они томили его мерой их разрешенности — то ли уже можно теперь обо всем беседовать, то ли еще, может быть, все же не стоит. Однажды в ходе нашей беседы о том о сем — о былом производстве овощей и былой красоте ростовских звонов — дядя Миша вдруг рассказал одну довоенную историю.
— Вот так же помню до войны ездил ко мне один молодой парнишка-инженер, приезжал рыбачить… Очень мы с ним подружились, хороший был парнишка. После рыбалки мы с ним, бывало, обязательно выпьем и рассуждаем о разных предметах, про всякое такое. Один раз мы с ним до полночи разговаривали, и он, между прочим, анекдот мне один рассказал про пятилетку. Смешной был, наверно, анекдот, теперь уж не помню какой. Ты его должен знать… Потом он уехал, инженер этот, а я вот тут, на кухне, сижу и думаю, что нехорошо это получается, человек он молодой, всякое может случиться. Адрес у меня его был записан, а также предприятие, на котором он работал. Сидел я тут в кухне один, сидел, потом собрался и поехал в Москву. Нашел я это его предприятие, где он работал, и прямо к начальнику. Так, мол, и так, вот у вас работает такой-то. Работает? Да, работает. Человек он, говорю, молодой, не понимает еще обстановки, напряженная обстановка, кругом враги и всегда может приключиться какая беда, а он вот такую мне вещь рассказывает. Я про анекдот этот. А они мне говорят, спасибо, папаша, не беспокойтесь, мы тоже тут не дураки сидим, уже приняты меры, и этот молодой человек забран как враг народа. Так что вам, папаша, конечно, спасибо, но уже все в порядке и вы даже вроде бы как опоздали. Такие вот бывают истории…
Дядя Миша посмотрел на меня отчего-то с жалостью, и мне стало не по себе. Даже неудобно стало перед сухоньким, совсем старым дядей Мишей, который может из-за меня снова пережить такую вот неприятность. Я стал уверять дядю Мишу, что у меня пока еще все в порядке, да и времена вроде бы нынче другие, но окончательно мне успокоить его не удалось… Так что он еще долго вздыхал за самоваром, когда я уже ушел к себе в комнатку, вросшую в древний вал. А я переводил роман из мрачной нигерийской жизни.
Тоже не позавидуешь. Но может, там у них народ покрепче, в Нигерии…
* * *Дядю Мишу я увидел в последний раз летом, когда совершал большое путешествие по Ярославской области. Был проездом в Ростове, а потом поехал на север области и поселился в северо-западном ее углу, в Пошехонье.
Маленький этот городок Пошехонье-Володарск изрезан речками и речушками, и новое «рукотворное» Рыбинское море, затопившее равнину, подступает к его улицам. Поселился я в Доме крестьянина на берегу Согожи, койка нашлась, но жить пришлось в одном номере с приезжими прокурорами из Ярославля, которые днем судили кого-то в Пошехонье, а вечером удили рыбу на бережку, отдыхая от дел правосудия.
Сам же я то плавал вверх по Согоже на речном трамвайчике, то ходил на рыбацкой пэтээске «Дельфин» по морю, то бродил пешком по немыслимым этим дорогам, забираясь в самые глухие пошехонские углы. Потом надумал уехать еще дальше на запад — в Дарвинский заповедник, что лежит на самой границе Калининской области, на бывшей реке Мологе, затопленной морем. Под вечер я собрал рюкзачок и простился с прокурорами, отдыхавшими на гостиничных койках.
— Счастливо оставаться, — сказал я, — судите, карайте и будьте милосердны…
Прокуроры оказались не вовсе чужды юмора. Впрочем, старший из них поправил меня с большой серьезностью:
— Какое ж тут может быть милосердие, если они нарушители социалистической законности…
На том и простились.
Я поселился на главной усадьбе Дарвинского заповедника, в Борке, где царили тишь и диковатая красота берега, подмытого разгульным «рукотворным» Рыбинским морем, вышедшим уже из-под власти человека, в недобрую минуту его создавшего. Море и ветер валили сосны на берегу, переворачивали лодки. Всплывали со дна торфяные острова. Разливаясь без удержу, море уносило птичьи гнезда и смывало посевы, затопляло поймы рек и прибрежные луга, оставляя скот без прокорма.
Ученые заповедника, созданного как бы для изучения последствий рукотворной катастрофы, осторожно и даже нехотя отмечали нежданные плоды прославленного «преобразованья природы». Мне они рассказывали об этих своих наблюдениях неохотно, ибо в сравнительно еще недавнюю эпоху, когда тысячи людей, не вполне добровольно забросив свои дела, под усиленным конвоем творили здесь это «рукотворное чудо», наука ждала от разлива морей других, вполне даже благотворных сдвигов в хозяйстве, ждала, можно сказать, золотого века и процветания «журавлиного края», так что вот — незадача… Сказать страшно. А мне было уже не страшно, я был молодой, и я про все это вскорости написал, даже и напечатал, нажив кое-какие (уже, впрочем, не смертельные) неприятности. Но это еще год спустя, а пока…