Сочинения - Константин Станюкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Володя шагал по правой стороне, полный горделивого сознания, что и он в некотором роде страж безопасности «Коршуна». Он добросовестно и слишком часто подходил к закутанным фигурам часовых, сидевших на носу и продуваемых ветром, чтобы увериться, что они не спят, перегибался через борт и смотрел, хорошо ли горят огни, всматривался на марсель и кливера – не полощут ли.
Но часовые, разумеется, не спали; огни ярко горели красным и зеленым цветом, и паруса стояли хорошо.
И ему точно было обидно, что нечего было делать, не на чем проявить свою бдительность.
«Разве вперед смотреть?», – думал он, и ему казалось, что он должен это сделать. Ведь часовые могут задремать или просто так-таки прозевать огонь встречного судна, и корвет вдруг врежется в его бок… Он, Володя Ашанин, обязан предупредить такое несчастие… И ему хотелось быть таким спасителем. И хоть он никому ничего не скажет, но все узнают, что это он первый увидал огонь, и капитан поблагодарит его.
И он остановился, прислонившись к борту у самого носа, и напряженно вглядывался в мрак осенней ночи, среди которого бесшумно двигался корвет, казавшийся теперь какой-то фантастической гигантской птицей.
На носу «поддавало» сильней, и он вздрагивал с легким скрипом, поднимаясь из волны. Свежий ветер резал лицо своим ледяным дыханием и продувал насквозь. Молодой моряк ежился от холода, но стоически стоял на своем добровольно мученическом посту, напрягая свое зрение…
Ему то и дело мерещились огни то справа, то слева, то силуэты судов, то казалось, будто совсем близко впереди выглядывают из моря камни. И он беспокоил часовых вопросами: не видят ли они чего-нибудь? Те, конечно, ничего не видали, и Володя, смущенный, отходил, убеждаясь, что у него галлюцинация зрения. К концу вахты уж он свыкся с темнотой и, менее возбужденный, уже не видал ни воображаемых огоньков, ни камней, ни судов, и не без некоторого сожаления убедился, что ему спасителем не быть, а надо просто исполнять свое маленькое дело и выстаивать вахту, и что и без него безопасность корвета зорко сторожится там, на мостике, где вырисовываются темные фигуры вахтенного начальника, младшего штурмана и старшего офицера.
Последний нет-нет да и появлялся на мостике, возбуждая досадливое чувство в самолюбивом молодом мичмане.
Еще бы!
Он, сделавший уже три летние кампании и поэтому горделиво считавший себя опытным моряком, был несколько обижен. Эти появления старшего офицера без всякой нужды казались недоверием к его знанию морского дела и его бдительности. Еще если бы «ревело» или корвет проходил опасные места, он понял бы эти появления, а теперь…
И мичман Лопатин, обыкновенно жизнерадостный, веселый и добродушный, с затаенным неудовольствием посматривал на маленькую фигуру старшего офицера, который, по мнению мичмана, мог бы спокойно себе спать вместо того, чтобы «торчать» наверху. Небось, капитан не «торчит», когда не нужно!..
А старший офицер, недоверчивый, еще не знавший хорошо офицеров, действительно не совсем доверял молодому мичману, потому и выходил наверх, вскакивая с постели, на которой спал одетым.
Но не желая оскорблять щекотливое морское самолюбие мичмана, он, поднимаясь на мостик, как бы жалуясь, говорил:
– Совсем не спится что-то сегодня… Вот вышел проветриться.
– Удивительно, что не спится, Андрей Николаевич, – иронически отвечал мичман. – Кажется, можно бы спать… Ветер ровный… установился… идем себе хорошо… Впереди никаких мелей нет… Будьте спокойны, Андрей Николаевич… Я не первый день на вахте стою, – несколько обиженно прибавил вахтенный офицер.
– Что вы… что вы, Василий Васильевич… Я вовсе не потому… Просто бессонница! – деликатно сочинял старший офицер, которому смертельно хотелось спать.
«Эка врет, – подумал мичман и мысленно проговорил: – Ну, что же… торчи здесь на ветру, коли ты не доверяешь».
Убедившись, наконец, после двух-трех появлений с целью «проветриться» среди ночи, что у молодого мичмана все исправно, что паруса стоят хорошо, что реи правильно обрасоплены[49] и, главное, что ветер не свежеет, старший офицер часу во втором решился идти спать.
Перед уходом он сказал:
– Если засвежеет, пошлите разбудить меня, Василий Васильевич. А капитана без особенной надобности не будите. Он вчера всю ночь не спал.
– Есть! – отвечал мичман.
– Да, знаете ли, вперед хорошенько посматривайте… как бы того… огни судов…
– За это не беспокойтесь.
– И на горизонт вглядывайтесь… Того и гляди, шквал наскочит…
– Не прозеваю… не бойтесь…
– Я не боюсь… я так позволил себе вам напомнить… До свидания, Василий Васильевич…
– Спокойной ночи, Андрей Николаевич!
Старший офицер спустился в свою каюту, хотел было раздеться, но не разделся и, как был – в пальто и в высоких сапогах, бросился в койку и тотчас же заснул тем тревожным и чутким сном, которым обыкновенно спят капитаны и старшие офицеры в море, всегда готовые выскочить наверх при первой тревоге.
– Вперед смотреть, – весело и молодцевато во всю силу своих молодых и могучих легких крикнул мичман Лопатин вслед за уходом старшего офицера, как будто выражая этим окриком и свое удовольствие остаться одному ответственным за безопасность корвета и всех его обитателей, и свое не дремавшее внимание лихого моряка, у которого ухо держи востро.
– Есть! Смо-о-о-трим! – тотчас же ответили протяжными голосами и в одно время оба часовые на баке и вновь продолжали свою тихую беседу, которой они коротали свое часовое дежурство на часах: рассказывали сказки друг другу, вспоминали про Кронштадт или про «свои места».
Володя к концу вахты уже более не беспокоил часовых так часто, как прежде, особенно после того, как услыхал замечание, сделанное на его счет каким-то матросом, не заметившим в темноте, что Ашанин стоит тут же около.
Чей-то голос говорил:
– Ишь ведь смола этот кадет… так и приставал. Думает, что без него люди не справляют службы. То и дело подходил, когда мы с Ивановым сидели на часах… Не заснули ли, мол… И все, братцы, ему огни в глазах мерещились… Шалый какой-то.
– Это он так, с непривычки… Молоденький… глупый еще… думает: на вахте егозить надо… А барчук, должно, хороший… Ворсунька, евойный вестовой, сказывал, что добер и простой… нашим братом не брезговает.
Володя совсем смутился и незаметно отошел, дав себе слово больше не «егозить», как выразился матрос про него.
И он ходил снова, по временам останавливаясь у какой-нибудь кучки матросов, которые, притулившись у борта или у мачты, вполголоса лясничали. Присутствие юнца-кадета не останавливало бесед, иногда довольно свободно критиковавших господ офицеров. И Володя слушал эти беседы и только удивлялся их добродушному юмору и меткости и образности определений и прозвищ.
– А что, барин, правду сказывают, будто капитан приказал боцманам бросить линьки и не лезть в зубы? – спросил один из кучки баковых, сидевших у крайнего орудия, к которому подошел Володя.
– Правда…
– Ишь, ведь ты! – раздались несколько удивленные восклицания.
– Я вам говорил, братцы! – произнес знакомый голос Бастрюкова. – Одно слово: голубь. Голубь и есть!
– Да-да… Такого командира по всему флоту не найтить… Бережет он матроса, дай бог ему счастья!
– Но только – и то сказать – нельзя боцману или офицеру иной раз нашего брата не съездить, – авторитетно заметил чей-то басок, сиплый и надтреснутый.
Володя горячо протестовал и даже сказал по этому поводу убедительную, по его мнению, маленькую речь.
Казалось, судя по глубокому молчанию, все слушали с одобрением молодого барина. Однако, когда он кончил, тот же басок не без тонкой иронии в голосе проговорил:
– Так-то оно так, ваше благородие, а все-таки, если не здря, а за дело, никак без эстого невозможно. Я вот, барин, пятнадцать лет во флоте околачиваюсь, всего навидался, но чтобы без боя – не видал… И никак без него невозможно! – тоном, полным глубокого убеждения, повторил старый матрос.
– Трудно, что и говорить! – поддержал кто-то.
– И вовсе даже можно! Барин правильно говорит! – заступился за Володю Бастрюков. – Это, ваше благородие, Аксютин так мелет потому, что его самого драли как Сидорову козу… У него и три зуба вышиблено от чужого, можно сказать, зверства.
– В старину, небось, учивали!.. – снова заметил басок и, казалось, без всякого протеста на виновников потери его зубов.
– То-то учивали и людей истязали, братец ты мой. Разве это по-божески? Разве от этого самого наш брат матрос не терпел и не приходил в отчаянность?.. А, по-моему, ежели с матросом по-хорошему, так ты из него хоть веревки вей… И был, братцы мои, на фрегате «Святый Егорий» такой случай, как одного самого отчаянного, можно сказать, матроса сделали человеком от доброго слова… При мне дело было…
– Да ты расскажи, Иваныч, как это вышло.