Выбор Софи - Уильям Стайрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре после того, как я снова уселся за стол, я понял, что теперь над моей головой идет горячий спор. Мрачные бурные страсти разгорелись с поразительной быстротой. Из-за какого-то каприза акустики я не мог разобрать слов. Как и во время только что закончившегося марафона во славу Венеры, звуки действий долетали до меня во всех своих причудливых подробностях, а речь оставалась приглушенной и неясной, так что я понял: кто-то там раздраженно шагает, нетерпеливо двигает стульями, хлопает дверьми, звучали пронзительные от ярости голоса, но слова до меня доносились далеко не все. Преобладал мужской голос – хриплый раздраженный баритон, почти заглушавший прозрачные звуки Бетховена. Женский голос по контрасту звучал жалобно, как бы обороняясь; минутами в нем, словно от страха, появлялись пронзительные ноты, но в целом тон был покорный, с оттенком мольбы. Внезапно стакан или какой-то фарфоровый предмет – пепельница, бокал, не знаю что, – ударился о стену и рассыпался на кусочки; я услышал тяжелые мужские шаги в направлении двери, и она распахнулась в верхнем холле. Затем с треском захлопнулась, и я услышал, как мужчина протопал в другую комнату второго этажа. Наконец в комнате, где последние двадцать минут царила такая возня, установилась относительная тишина, из глубин которой до меня долетало лишь нежное стенающее адажио, с легким шипом воспроизводимое патефоном, и прерывистые рыдания женщины на кровати надо мной.
Я был всегда разборчивым, но не прожорливым едоком и никогда не завтракал. К тому же я привык поздно вставать и предвкушать радости раннего обеда. Когда шум наверху утих, я увидел, что уже перевалило за полдень, и одновременно почувствовал, что сцена совокупления с последующим битьем посуды почему-то возбудила во мне невероятный голод, словно я сам принимал участие в том, что там происходило. От голода у меня рот наполнился слюной и голова слегка закружилась. Кроме растворимого кофе и пива, в моем шкафу и крошечном холодильнике не было пока ничего, так что я решил пообедать вне дома. Гуляя по окрестностям, я заприметил один еврейский ресторанчик – заведение Херцля на Черч-авеню. Мне захотелось пойти туда, потому что я никогда еще не пробовал настоящей – так сказать, echt – еврейской кухни, ну и потому, что «раз уж ты поселился на Флэтбуше…» – сказал я себе. Я мог бы, конечно, не утруждать себя такими размышлениями, поскольку была суббота и ресторанчик был закрыт; тогда я направился в другой, по всей видимости, неправоверный ресторан под названием «У Сэмми», расположенный дальше по той же авеню, где я заказал куриный бульон с мацой, фаршированную рыбу и рубленую печенку – блюда, застрявшие у меня в памяти, так как я много читал о евреях, – столь бесконечно наглому официанту, что мне показалось, будто передо мной актер, играющий роль. (Тогда я еще не знал, что мрачность у официантов-евреев является чуть ли не определяющей чертой.) Впрочем, меня это не особо волновало. Ресторан был забит людьми, преимущественно немолодыми, которые ели свой борщ и жевали пирожки с картфелем; в сыром, пропитанном запахами кухни воздухе стоял галдеж: все говорили на идиш – языке с бездонно-глубокими гортанными звуками, словно старики полоскали обмякшие мускулы гортани жирным куриным бульоном.
Я был почему-то счастлив и чувствовал себя вполне в своей стихии. «Наслаждайся, наслаждайся, Язвина», – сказал я себе. Подобно большинству южан определенного происхождения, воспитания и впечатлительности, я с самого начала тепло относился к евреям – моей первой любовью была Мириам Букбайндер, дочь местного торговца, в чьих красивых, с поволокой глазах уже в шестилетнем позрасте таилась безутешная, во многом непостижимая тайна ее расы; а позднее я преисполнился еще большей симпатии к еврейскому народу, что, я убежден, особенно характерно для тех южан, которые на протяжении многих лет сталкиваются со страданиями Авраама, и грандиозным подвигом Моисея, и скорбными осаннами псалмов, и апокалипсическими видениями Даниила, и прочими откровениями, горько-сладкими сказочками, вымыслами и ошеломляющими ужасами протестантско-еврейской Библии. Вдобавок утверждение, что евреи обнаружили сродство душ с белыми южанами, потому что у южан тоже был жертвенный агнец, только черный, стало уже банальностью. Так или иначе, обедая тогда «У Сэмми», я положительно наслаждался моим новым окружением и без особого удивления вдруг понял, что подсознательное стремление жить среди евреев было одной из причин моего переселения в Бруклин. Словом, я оказался в самом сердце еврейской общины – несомненно, в не меньшей мере, чем если бы поселился в Тель-Авиве. Я даже признался себе, выходя из ресторанчика, что мне понравилось их сладкое вино «манишевиц», которое, вообще-то говоря, совсем не подходило к фаршированной рыбе, своей близостью к сиропу скорее напоминало ягодное вино, которое я мальчишкой пивал в Виргинии.
Шагая назад, к дому Етты, я снова не без досады вспомнил о том, что происходило в комнате надо мной. Моя озабоченность этим обстоятельством объяснялась в значительной мере эгоистическими соображениями, ибо я понимал, что, если это будет происходить слишком часто, я лишусь и покоя, и сна. К тому же меня озадачивала странная последовательность событий – двое физически сильных людей явно остро и весело наслаждались любовью, а потом, без всякого перехода, вспыхнула ярость, слезы и раздражение. Не давала мне покоя и мысль о том, кто же кого обижал. Меня бесило, что я попал в положение похотливого свидетеля и познакомился с жильцами дома не обычным путем, когда говорят «Привет!» и обмениваются рукопожатием, а подслушивая порнографическую сценку между двумя незнакомыми мне людьми, которых я даже никогда не видел. Хотя, поселившись в метрополии, я всячески расцвечивал мою жизнь воображением, я не из тех, кто интересуется чужими делами, но то, что эти двое любовников находились совсем рядом со мной – в конце концов, они ведь чуть не свалились мне на голову, – побуждало меня выяснить, кто они, и притом как можно быстрее.
Моя проблема была почти тотчас решена: я наконец увидел в нижнем холле одного из жильцов Етты, просматривающего почту, которую почтальон оставлял на столе у входа. Это был молодой человек лет двадцати восьми, рыхлый, с покатыми плечами, всей фигурой напоминавший яйцо, с круто вьющимися красновато-рыжими волосами и нелюбезной резкостью манер, свойственной ньюйоркцам. Вначале, когда я только поселился в этом городе, поведение его обитателей казалось мне столь беспричинно враждебным, что несколько раз я готов был ударить наотмашь, пока наконец не понял, что это нечто вроде жесткого панциря броненосца, которым накрывает себя городской житель. Я вежливо представился: «Меня зовут Стинго»; сосед продолжал перебирать почту, и в ответ на мои старания завязать знакомство я слышал лишь стесненное аденоидами дыхание. Я почувствовал, как кровь прилила у меня к затылку, губы помертвели, я повернулся на каблуках и направился было к себе в комнату.
Тут я услышал:
– Это не вам?
Обернувшись, я увидел, что он держит письмо. По почерку я понял, что это от отца.
– Благодарю, – в ярости буркнул я и выхватил у него письмо.
– Вы не могли бы дать мне потом марку? – попросил он. – Я собираю марки, посвященные памятным датам.
Он попытался изобразить нечто вроде ухмылки – осклабился не широко, но вполне по-человечески. Я что-то промычал и взглядом показал, что, наверное, дам.
– Я Финк, – сказал он. – Моррис Финк. В общем, приглядываю за домом, особенно когда Етта уезжает, как вот на этот уик-энд. Отправилась к дочке в Канарси. – Он кивнул в сторону моей двери. – Я вижу, вы поселились в воронке.
– Воронке? – переспросил я.
– Я съехал оттуда неделю назад. Потому вас там и поселили, что я съехал. А «воронкой» я ее прозвал, потому что живешь там, точно в воронке от бомбы – такое они вытворяют у себя наверху.
Внезапно между мною и Моррисом протянулась ниточка, и напряжение сразу спало – во мне вспыхнуло желание расспросить его.
– И как только, ради всего святого, вы это терпели? Скажите, кстати, кто, черт бы их побрал, эти люди?
– Если попросить их передвинуть кровать, тогда еще жить можно. Они передвигают ее к стенке – и почти ничего не слышно. Кровать тогда получается над ванной. Я просил их об этом. Вернее, его. Заставил-таки передвинуть кровать, хоть это и ее комната. Настоял-таки. Я сказал, Етта вышвырнет их обоих, если он не переставит, так что под конец он согласился. А сейчас он, видно, передвинул ее назад, к окну. Он что-то говорил, что там-де прохладнее. – Финк замолчал и взял предложенную мною сигарету. – Что вам надо сделать – так это попросить его снова переставить кровать к стене.
– Не могу я, – перебил я, – просто не могу явиться к человеку, незнакомому и сказать… ну, вы сами знаете, что я должен ему сказать. Это было бы ужасно неудобно. Я просто не смогу. А как хоть их зовут?