Мидлмарч: Картины провинциальной жизни - Джордж Элиот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы совершенно неверно поняли меня, Ладислав, – удивленно сказал Лидгейт. Думая только о том, как оправдать себя, он не заподозрил, что некоторые из его высказываний Ладислав может отнести на собственный счет. – Простите, если я невольно вас обидел. Я бы уж скорее вам приписал романтическое пренебрежение к светским интересам. Что до политических вопросов, то их я рассматривал в интеллектуальном аспекте.
– До чего же вы противные сегодня оба! – проговорила, встав со стула, Розамонда. – Просто не понимаю, чего ради вам вздумалось толковать еще и о деньгах. Политика и медицина достаточно гадки, чтобы послужить предметом спора. Можете спорить со всем светом и друг с другом по поводу любой из этих тем.
Сказав это с беспристрастно-кротким видом, Розамонда позвонила в колокольчик и направилась к рабочему столику.
– Бедняжка Рози, – сказал Лидгейт, протягивая к жене руку, когда она проходила мимо. – Ангелочкам скучно слушать споры. Займись музыкой. Спойте что-нибудь с Ладиславом.
Когда Ладислав ушел, Розамонда сказала мужу:
– Тертий, почему ты сегодня не в духе?
– Я? Это не я, а Ладислав сегодня был не в духе. Словно трут, вот-вот готовый вспыхнуть.
– Нет, еще до вашего спора. Тебя что-то расстроило раньше – ты пришел домой такой сердитый. Из-за этого ты начал спорить с мистером Ладиславом. Я очень огорчаюсь, Тертий, когда у тебя такой вид.
– Правда? Значит, я скотина, – виновато сказал Лидгейт и нежно обнял жену.
– А что тебя расстроило?
– Да разные неприятности… дела.
Его расстроило письмо с требованием оплатить счет за мебель. Но Розамонда ждала ребенка, и Лидгейт хотел оградить ее от волнений.
Глава XLVII
Любовь не может тщетной быть:
Награда высшая – любить.
И не искусством создана,
Сама расцвесть должна она.
Так лишь в урочный час и срок
Взрастает полевой цветок
И раскрывает венчик свой,
Рожденный небом и землей.
Небольшая размолвка Уилла Ладислава с Лидгейтом произошла в субботу вечером. Разгоряченный спором Ладислав просидел по возвращении домой полночи, заново перебирая в мыслях все доводы, уже не раз обдуманные им в связи с решением поселиться в Мидлмарче и запрячься в одну повозку с мистером Бруком. Колебания, смущавшие Уилла до того, как он предпринял этот шаг, сделали его чувствительным к любому намеку на неразумность его поступка – отсюда вспышка гнева в споре с Лидгейтом… вспышка, будоражившая его и сейчас. Он поступил глупо?.. причем именно в ту пору, когда с особой ясностью ощутил, что он отнюдь не глуп. И с какой целью он это сделал?
Да не было у него никакой определенной цели. Ему, впрочем, рисовались некие смутные перспективы; человек, способный увлекаться и размышлять, непременно размышляет о своих увлечениях; в его воображении возникают образы, которые либо тешат надеждой, либо обжигают ужасом душу, полную страстей. Но хотя это случается с каждым из нас, у некоторых оно принимает весьма необычные формы; Уилл по складу своего ума не принадлежал к любителям торных дорог – он предпочитал окольные, где обретал небольшие, но милые его сердцу радости, довольно нелепые, по мнению господ, галопирующих по большой дороге. Так и чувство к Доротее делало его счастливым на необычный лад. Как ни странно, заурядные, вульгарные мечты, которые в нем заподозрил мистер Кейсобон, что Доротея может овдоветь, и интерес, внушенный ей Уиллом, примет иные формы и она выйдет за него замуж – не волновали, не искушали Уилла, он не пытался представить себе, что и как происходило бы, случись воображаемое «если бы», – практический образчик рая для каждого из нас. И не только потому, что ему претили мечты, которые могли счесть низкими, и угнетала возможность быть обвиненным в неблагодарности, – смутное ощущение множества других преград между ним и Доротеей, кроме существования ее мужа, помогало ему избежать размышлений о том, что могло бы вдруг стрястись с мистером Кейсобоном. А кроме этой, существовали и другие причины. Уиллу, как мы знаем, была невыносима мысль о трещинке, которая нарушила бы цельность кристалла, безмятежная свобода в обращении с ним Доротеи одновременно и терзала и восхищала его; было нечто столь изысканное в его нынешнем отношении к Доротее, что Уилл не мог мечтать о переменах, которые неизбежно как-то изменили бы и ее в его глазах. Ведь коробит же нас уличная версия возвышенной мелодии, нам неприятно узнать, что какая-то редкая вещь – скажем, статуэтка или гравюра, – которой даже нельзя полюбоваться, не затратив усилий, что, кстати, придает ей особую прелесть, вовсе не такая уж диковинка и вы можете ее просто купить. Удовольствие зависит от многогранности и силы эмоций; для Уилла, не высоко ценившего так называемые существенные блага жизни и очень чувствительного к тончайшим нюансам ее, испытать любовь, которую внушила ему Доротея, было все равно что получить огромное наследство. То, что страсть его, по мнению иных, была бесплодна, делало ее еще дороже для него: он знал, что побуждения его благородны, что ему дарована высокая поэзия любви, всегда пленявшая его воображение. Доротея, думал он, будет вечно царить в его душе, ни одной женщине не подняться выше подножия ее престола, и если бы он сумел в бессмертных строках описать то действие, которое произвела на него Доротея, он бы вслед за стариком Дрейтоном[164] похвастал, что
Немало мог бы напитать царицИзбыток вознесенной ей хвалы.
Впрочем, это вряд ли бы ему удалось. А что еще способен он сделать для Доротеи? Чего стоит его преданность ей? Трудно сказать. Но ему не хотелось от нее отдаляться. Он был уверен, что ни с кем из своих родственников она не говорит так просто и доверительно, как с ним. Однажды она сказала, что ей не хочется, чтобы он уезжал; он и не уедет, невзирая на шипение стерегущих ее огнедышащих драконов.
Этим выводом всегда заканчивались колебания Уилла. Но и принятое им самим решение не было беспрекословным и, случалось, вызывало внутренний протест. Нынешний вечер был не первым, когда кто-нибудь давал ему понять, что его общественная деятельность в качестве подручного мистера Брука не кажется столь героической, как ему бы хотелось, и это сердило его, во-первых, само по себе, во-вторых, неизбежно давая еще один повод для гнева – он пожертвовал для Доротеи своим достоинством, а сам почти ее не видит. Вслед за сим, неспособный оспорить эти малоприятные факты, он вступал в спор с голосом собственного сердца, заявляя: «Я глупец».
Тем не менее, поскольку этот внутренний диспут напомнил ему о Доротее, Уилл, как и всегда, еще острее ощутил желание оказаться с ней рядом и, внезапно сообразив, что завтра воскресенье, решил отправиться в лоуикскую церковь, чтобы увидеть ее там. С этой мыслью он уснул, но, когда он одевался в прозаичном свете утра, Благоразумие сказало:
– По существу, ты нарушишь запрет мистера Кейсобона бывать в Лоуике и огорчишь Доротею.
– Чепуха! – возразило Желание. – Кейсобон не такое чудовище, чтобы запретить мне войти весенним утром в прелестную деревенскую церковь. А Доротея будет рада меня видеть.
– Мистер Кейсобон будет уверен, что ты пришел либо досадить ему, либо в надежде повидать Доротею.
– Я вовсе не собираюсь ему досаждать, и почему бы мне не повидать Доротею? Справедливо ли, чтобы все доставалось ему, а его ничто даже не потревожило ни разу? Пусть помучается хоть немного, как другие. Меня всегда восхищали богослужения в этой церквушке, кроме того, я знаком с Такерами, я сяду на их скамью.
Принудив доводами безрассудства замолчать Благоразумие, Уилл отправился в Лоуик, словно в рай, пересек Холселлский луг и пошел опушкой леса, где солнечный свет, щедро проливаясь сквозь покрытые почками голые ветви, освещал роскошные заросли мха и молодые зеленые ростки, пробившиеся сквозь прошлогоднюю листву. Казалось, все вокруг знает, что сегодня воскресенье, и одобряет намерение Уилла посетить лоуикскую церковь. Уилл легко обретал радостное настроение, когда его ничто не угнетало, и сейчас мысль досадить мистеру Кейсобону представлялась ему довольно забавной, его лицо сияло веселой улыбкой, так же славно, как сияет в солнечном свете река… хотя повод для ликования не был достойным. Но почти все мы склонны убеждать себя, что человек, который нам мешает, отвратителен, и поскольку он так гнусен, дозволено подстроить небольшую гнусность и ему. Уилл шагал, сунув руки в карманы, держа под мышкой молитвенник, и напевал нечто вроде гимна, воображая, как он стоит в церкви и как выходит оттуда. Слова он придумывал сам, а музыку подбирал – порой используя готовую мелодию, порой импровизируя. Текст нельзя было назвать в полном смысле слова гимном, но он, несомненно, передавал его расположение духа.
Увы, как мало светлых днейЛюбви моей дано.Блеснувший луч, игра теней —И все опять темно.* * *Умолкший звук ее речейИ грезы наяву.Надежда, что я дорог ей, —Вот то, чем я живу.* * *Страдать, томиться все сильнейМне вечно суждено.Увы, как мало светлых днейМоей любви дано.
Когда, напевая так, Уилл сбрасывал шляпу и запрокидывал голову, выставляя напоказ нежную белую шею, он казался олицетворением весны, дыханием которой был напоен воздух, – ликующее создание, полное смутных надежд.