Том 3. Слаще яда - Федор Сологуб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В их призрачном мерцании воскресает то, что погибло, – былая нежность и любовь, бросающая на подвиги сверх меры человеческих сил. К устам опять восходят давно уже не петые, гордые гимны и обеты подвига и верности.
И что же из того, что подстерегает подстрекающий злой взор, и с пылкими речами юности смешалась речь предателя! Горение любви дерзающей не угасят и воды холодных океанов, не отравят все зельные лукавые отравы.
Очарованный лунною тайною лес чуток, мглисто темен и молчалив. Непонятны и недоступны людям его медленные, неуклонные переживания и тайна его скованных желаний.
В его лунную тишину принесли люди буйство юной жизни, говора и смеха, – но, очарованные лунною тайною, вдруг примолкли и призадумались.
Полянка в лесу, завороженная зеленым, холодным лунным мерцанием, кажется белою. Обступившая полянку по краям тени деревьев такие неверные, и мглистые, и таинственно-тихие.
Луна медленно, словно крадучись, поднимается все выше по бледно-лазурному склону небес. Круглая, холодная, вся обернувшись в тонкую пелену молочно-белого тумана, она раздвигает своим бесстрастным ликом туманно-тихие вершины заснувших деревьев, и смотрит на поляну немигающим любопытным взором белых глаз.
Матовая россыпь тихой росы на холодных травах поляны тает, – выпивает ее жадно белый ночной туман. Воздух сладок и томен. На край полянки выступает несколько тоненьких, стройных, белоствольных березок, сонно застывших, невинных, как девственные причастницы в зеленых с белым платьицах.
XXXIIIПод тонкими березками на поляне расположились несколько девушек, юношей, подростков. Кто сидит на пенечке срубленного дерева, на поваленном грозою стволе старой березы, кто улегся на разостланном по траве пальто, а кто к стволику березки прислонился спиною. Бегает одинокий, слабый огонек папироски и скоро гаснет.
В светлом, грезовом тумане все кажется белым, призрачным, сказочно-очаровательным. И кажется, березки на поляне и луна на небе ждут чего-то.
Здесь Наташа. Подруга Наташина, московская курсистка, с остренькою беленькою мордочкою хорошенького, веселенького зверька. Боря и его товарищ, – два мальчика, оба худенькие, и почему-то похожие один на другого, в полотняных курточках, с неживыми лицами Несторовских отроков, с горящими кругами темных глаз.
И еще один, высокий, плотный, в темной блузе. Он смотрит самоуверенно, и кажется самым знающим, опытным и бывалым.
Его обступили подростки и девушки, и упрашивают. Простодушно-радостные, нетерпеливые звенят голоса:
– Спойте, спойте нам Интернационал.
Боря, мальчик с бледным, нахмуренным лбом, с иссиня-черными кругами около глаз, смотрит ему в глаза, и упрашивает усерднее всех.
Высокий, плечистый Михаил Львович смотрит исподлобья, и упрямо отказывается, не хочет петь.
– Не могу, – говорит он угрюмо. – Я сегодня что-то не в голосе.
Боря и Наташа настаивают.
Михаил Львович машет рукою, и так же угрюмо говорит:
– Да ну, уж ладно.
Все рады.
Михаил Львович становится на колени. Над туманно-белою поляною, над белолицыми мальчиками, над белым туманом поднимаются к луне, тихо в небе ворожащей, слова гордого, страстного гимна:
«Восстань, проклятьем заклейменный!»
Михаил Львович поет. Глаза его упрямо смотрят в землю, на холодные травы, белые в жутком свете полной, ясной луны. Точно он не хочет или не может посмотреть прямо в глаза этим девочкам и мальчикам, в эти доверчивые, чистые глаза.
А вокруг него столпились, – так близко, близко к нему приникли невинно-дышащие молодые девушки, мальчики стоят около него на траве на коленях, наивно смотрят ему прямо в рот и тихонько подпевают. Растет, ширится гордая, отважная мелодия. Торжественным пророчеством звучат вещие слова:
– «В ИнтернационалеОбъединится род людской»
XXXIVМихаил Львович допел до конца. Была минута молчания. Потом растроганные, взволнованные голоса, – все вместе зазвучали, колыша влажную лесную тишину.
Ясные девичьи глаза смотрят, не отрываясь, на угрюмо склоненное лицо Михаила Львовича. Звонкий девичий голосок молит настойчиво и нежно:
– Еще пропойте, пожалуйста, милый. Повторите еще раз. Я запомню слова. Я хочу выучить их наизусть.
Наташа подходит и говорит тихо:
– Мы все выучим эти слова и будем петь их каждый день, как молитву. С верою будем петь.
Михаил Львович, наконец, поднимает глаза. Маленькие, блестящие, умные. Теперь они строго и пытливо уставились на вдруг смутившуюся от этого змеиного взора Наташу.
Михаил Львович говорит ей угрюмо:
– Ну, петь-то в лесу, втихомолку, не большая нужна храбрость. Всякий сумеет.
Наташа багряно вспыхивает. В глазах её зажигаются черные огни недетской решительности. Она говорит слегка вздрагивающим голосом:
– Мы выучим слова, и споем их там, где это будет надо. Боже мой, да разве одни у нас слова, только слова! Мы готовы на дело.
Боря повторяет за нею:
– Мы готовы. Мы исполним все, что надо. И, если понадобится, умрем.
Михаил Львович говорит со спокойною уверенностью:
– Ну, я знаю.
В глазах его, упрямо прикованных к земле, горит тусклый огонек.
XXXVМинута молчания. И опять звонит тоненький голосок. Говорит тоненькая, как березка, двушка с остреньким веселеньким личиком:
– Боже мой! Какая сила! Какой пафос!
Михаил Львович неторопливо поворачивает к ней лицо. Угрюмо улыбается и молчит.
Девушка заломила на коленях руки, её поза удивительно красива. Лицо её вдруг становится значительным и дышит усердною мольбою и пламенною решительностью. Она горячо восклицает:
– Давайте петь все хором! Все! Михаил Львович нас поучит. Правда, Михаил Львович? Поучите?
Михаил Львович с угрюмою важностью соглашается:
– Ладно.
Он обводит тесный круг восторженных детей тусклым, тяжелым взором. Он один сидит спиною к поляне и чарующей в небе луне. Его лицо кажется темным, и оттого еще более значительными. Все, что исходит от него, носит теперь печать особой угрюмой торжественности.
А лица детей в лунном свете белы. Одежды их лунно-светлы. Голоса их лунно-прозрачны. В их простодушной доверчивости есть нечто обреченное.
Тоненькая девушка, волнуясь, восклицает:
– Ну, начинаем!
Михаил Львович торжественным, тяжелым движением поднимает руку, и начинает:
«Восстань, проклятьем заклейменный!»
Девушки и мальчики благоговейно поют, сливая свои звонкие, чистые голоса с гудящим низко голосом Михаила Львовича. Жарким восторгом восстания и освобождения пылают их юные голоса. Выше, выше, выше белых туманов и темного леса, к облакам серебристым, к мерцающим тихо звездам, к луне ворожащей восходят призывные звуки гимна.
И белоствольные кудрявые березки, и молочно-белая застывшая в холодном небе луна, и белая, серебрящаяся, примятая детскими колонками трава, – все тихо, все молчит и слушает чутко. Все окрест чутко и торжественно слушает, как эти дети, светлые, облитые прозрачным серебром холодного лунного мерцания, склонив на траву колени, подняв к пустынно-ясному небу горящие темными кругами на бледных лицах глаза, поют, повторяя слова вслед за высоким, слишком полным молодым человеком, лицо которого темно, и взоры упрямо прикованы к земле. Повторяют:
«В ИнтернационалеОбъединился род людской!»
Чужестранное, нерусским звуком взятое слово звучит, как высокое, святое наименование обетованной земли. Новой земли под новыми небесами. Земли, в которую верят, земли, без благочестивой мечте о которой и жить нельзя.
Когда замолк гимн, от земли до небес простерлось молчание, святое и торжественное. Как в храме нового, неведомого культа, в таинственный миг жертвоприношения.
XXXVIМихаил Львович первый нарушает тишину. Он говорит медленно, ни на кого не глядя, устремив тяжелый взор поверх детских бледных лиц, за пламенный круг их взоров:
– Друзья, вы знаете, какое теперь время. Каждый из нас может понадобиться. Если кого-нибудь из нас пошлют, то, надеюсь, никто из нас не будет дрожать за свою драгоценную жизнь, никто не разжалобится мыслью о маменькином горе.
Дети восклицают:
– Никто! Никто! Только бы послали!
И Наташа думает гордо:
«Что же горе одной матери в сравнении со страданиями целого народа!»
На мгновение встает в памяти матово-бледное лицо матери, и её слишком черные, вещие глаза. Острая боль мгновенно пронзает сердце. Но что ж, ведь это только один миг слабости. Гордая воля победит это малое страдание об одной близкой великою любовью ко многим далеким, но тяжко страдающим.