Люди на перепутье. Игра с огнем. Жизнь против смерти - Мария Пуйманова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старушка погрузилась в нескончаемое раздумье. Приглашение невыразимо озаботило ее. Что-то должно измениться. И чего только они опять хотят? Каждая перемена — сверхчеловеческое усилие. И она сидела, устремив взгляд в пустоту; долго молчала и, прежде чем ответить, несколько раз откашлялась. Пани советнице и учительнице будет очень жаль, если прабабушка не останется на праздник! Предполагается общий ужин. Пан контролер обещал что-нибудь сыграть, и он тоже обидится, если «госпожа министерша» уедет. У прабабушки нет даже приличной шляпы. Не поедет же она в платке, как какая-нибудь!
— Знаешь что, Неллинька, привези мне булку сюда, — прабабушка отроду не называла рождественский пирог иначе как булкой. Нелла помнит, как еще ребенком она очень этому удивлялась. — Рыбы я не хочу, в ней кости, ешьте сами, — враждебно продолжала старуха. — Вот какое-нибудь там яблочко мне можешь привезти, — тон ее стал нежным, — и апельсины, только, знаешь, те, сладкие, мессинские, и фунтик конфет, и торт — какой у вас будет торт, финиковый? Да смотри, чтобы Бара опять не передержала его, как прошлый раз, — злобно оборвала себя старуха и насупилась. — Паштет делаете? — строго добавила она.
Нелла начала ей что-то рассказывать о Стане, но прабабка перебила:
— А крем?
Тут вдруг на Неллу напала такая растроганность, что слезы выступили у нее на глазах.
— Бабушка, поедем со мной, мне будет грустно…
Старуха не слушала.
— Привези паштет и крем сюда, — распорядилась она, — а я останусь здесь. Я уж отъездилась.
Что было Нелле делать? Она обещала все привезти, простилась и направилась к выходу.
Прабабка окликнула ее в дверях:
— Послушай-ка, поди сюда. Привезешь паштет — не разворачивай его при учительнице и советнице. Подожди, пока уберутся из комнаты. Поняла?
Слава в вышних богу, на земле мир и в человецех благоволение! Немецкие хозяйки довязали последнюю пару белых чулок, кампания зимней помощи закончилась с огромным успехом. Особенно отличалась «гитлеровская молодежь». Гамзе пришлось немало приложить труда, чтобы спастись от жестяных кружек, которыми потрясали перед его носом здоровенные парни с внушительным кинжалом на боку или чистенькие девочки с косичками, в курточках, которые так очаровали маленькую Берту. Слава в вышних богу, на земле мир и в человецех благоволение! В лейпцигских садоводствах вызванивают колокола, сделанные целиком из белых гиацинтов; портреты фюрера увиты еловой хвоей, о которой поется в народной песне, особо близкой сердцам его соплеменников; а правительство Геринга, учитывая присущую немцам поэтическую приверженность к семейным праздникам, приложило все усилия, чтобы закончилось неуютное дело, чтобы верховный суд вынес по Лейпцигскому процессу приговор накануне сочельника.
Государственный обвинитель уже составил проект приговора, в котором он требовал смерти голландца и голову Торглера, когда доктор Зак, крестоносный адвокат коммуниста, засучил рукава и принялся омывать в одной и той же воде и своего клиента, и трех нацистских депутатов, свидетельствовавших против него. У них были добрые намерения. Они просто ошиблись. Один видел Торглера с Люббе, другой — с Поповым, третий с Таневым. А на самом деле это был коммунист Кайзер, заключенный ныне в концлагерь: это он беседовал с Торглером в комнате отдыха рейхстага. Психологическая ошибка. Это бывает. Пусть никто не удивляется нацистским депутатам: они были взволнованы и полны желания сделать все, чтобы объяснить этот случай. Что же касается свидетелей — заведомых преступников, то их показания, ложь которых била в нос, доктор Зак с возмущением отвел и горячо вступился за своего невинного подзащитного. Торглер — человек, прямо болезненно чувствительный в вопросах чести.
— Этот глупец, — буквально сказал его защитник, — бежит прямиком в полицию, хотя он невинен, как ягненок, или, вернее, именно поэтому. Он торопится реабилитировать себя, он слишком добросовестен, он не выносит и тени подозрений — и вот своим педантизмом он вызывает страшную путаницу, за которую сейчас горько расплачивается. Господа, судите строго, но судите справедливо. Торглер — порядочный человек, за что я руку даю на отсечение. У него не было ни фальшивого паспорта, ни нелегальной квартиры, что вообще стало похвальной привычкой господ из его партии, и, как видите, он не собирался бежать. Я осмеливаюсь утверждать, — Зак риторически возвысил голос, — что Эрнст Торглер стал коммунистом по недосмотру.
Гамза случайно взглянул на Димитрова. Тот неподвижно сидел, скрестив руки, и мерил Зака взглядом, от которого становится жарко.
— Если бы не чинуша-головотяп, отказавший в свое время Торглеру в стипендии, — продолжал адвокат, — благодаря чему одаренный юноша вынужден был подрабатывать продажей красных газет, — если бы не это прискорбное обстоятельство, господа, я ручаюсь, что сегодня Торглер был бы убежденным национал-социалистом. Всеми склонностями своей души он бессознательно тяготеет к нашему благородному учению.
Да он просто позорит Торглера! Слышал бы это товарищ Вийяр! Его здесь уже нет, как нет здесь Дечева и Григорова, — нацисты выслали их за границу за то, что они слишком энергично протестовали против лжесвидетелей. Но, ради бога, что ответит на все это Торглер? Ничего. Ровно ничего. С тех пор как государственный обвинитель потребовал его смерти, несчастный сидит ни жив ни мертв.
Доктор Зак действовал как истый немец. Он представил суду наглядно составленную таблицу, на которой рассчитал и изобразил каждую минуту действий и местонахождения своего подзащитного в час преступления.
— Я не принял, — победоносно объявляет доктор Зак, — доказательств, якобы свидетельствующих в пользу Торглера, которые мне навязывали господа из лондонского лжесуда. Торглеру нет нужды связываться с бежавшими изменниками, чтобы доказать свою невиновность. За это меня обстреливали позорящими телеграммами. Будто я предаю своего клиента. И все же им не удалось омрачить идеальных отношений, установившихся между мной и моим подзащитным. Я защищаю не Торглера-коммуниста, я защищаю Торглера-человека, который является белой вороной среди красных воронов. — Адвокат с энтузиазмом вылил бочку грязи, в которой полоскал своего клиента, на его политическую партию. — Он невиновен, — торжественно возвысил голос Зак, — и только потому, что я в это свято верю, я взял на себя его защиту. Он невиновен, и вы, господа судьи, несомненно, распознаете и справедливо отделите зерно от плевел, а порядочного человека от коммунистических индивидуумов.
Есть ли что сказать Торглеру? Человеку, который поднимал в рейхстаге голос от имени Коммунистической партии Германии? Депутату Торглеру, оплеванному собственным защитником с головы до ног? Он бледен, как полотно. Губы и голос его дрожат. Он благодарит господина председателя. Он скажет позднее.
И встал Димитров, чтобы защищать самого себя, и в старинном зале воцарилась тишина, как в церкви.
— Чем быть обязанным жизнью такой защите, как Зака, — сказал он, — я предпочел бы смертный приговор. Мой высший закон — Коминтерн; мне важно быть чистым перед ним. Но этим я никоим образом не умаляю значения имперского суда. Он воплощает общественный строй сегодняшней Германии, и я говорил перед ним правду. В ходе процесса меня часто упрекали в том, что я вел коммунистическую пропаганду. Да, вел, не отрицаю. Вы обвинили меня в преступлении, которого я не совершал, и вашими стараниями мне была предоставлена трибуна, какая мне никогда и не снилась. Я получил возможность говорить, обращаясь ко всему миру. За границей давно известно, что мы невиновны. Даже мои политические противники в Болгарии не сомневаются в нашей невиновности, как они вам и отписали черным по белому, когда вы их запросили. Но мне важно, чтобы и каждый немецкий рабочий, каждый крестьянин и мелкий служащий знали то, что давно уже ясно их товарищам за рубежом: мы четверо невиновны. И — что еще более важно — коммунистическая партия пальцем не шевельнула для свершения бессмысленного и разнузданного преступления, которое принесло уже столько зла и несчастья. Она строго осуждает его.
— Это к делу не относится, — сказал председатель.
— Вы оскорбляли в нашем лице идею коммунизма. В моем лице вы оскорбляли и болгарский народ. Господин государственный обвинитель, немецкие государственные деятели и нацистские журналисты поносили меня, называя темным балканцем и болгарским варваром. Да, моя родина отстала в материальной цивилизации. Но я думаю, что народ, который сквозь пять веков порабощения пронес свое духовное богатство, язык, письменность, национальные песни, национальные обычаи и национальную гордость, — не темный. Что же касается варварства… Да, болгарский фашизм — варварство, но ведь варварство и всякий фашизм.