Обоснованная ревность - Андрей Георгиевич Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нимало! – ликовал он, радостно складывая свой скарб. – Нарисовать можно. Написать нельзя. Невозможно. Поэтому, кстати, живопись и стала искусством.
– Но ведь рисуют же!
– А вы не писатель, случайно?
– Случайно, – был я вынужден.
– Так вот. Я вам скажу: пишут же?..
– Не хотите ли вы сказать… не можем ли мы заключить… что то, чему можно научиться, не есть искусство?
– Вот видите.
– А если учиться, учиться и учиться? – обрадовался я.
– Недостаточно.
– А если работать, работать и работать?
– Того меньше.
– А если просто вдруг… ни с того ни с сего… как бы понять…
– Вдохновиться?
– Ну.
– О да! – возликовал он. – Может быть… – вздохнул он. – На один раз.
– Так как же быть?
– Бог знает.
– И все?
– А вам мало?
– Мне – много.
Мы рассмеялись и вместе спустились в овраг.
– Вот вы говорите – гений… – сказал он, хотя я этого не говорил. Я уже перешел дощечку, а он еще нет. В овраге была уже ночь и затеплились гнилушки. Из глубины его оволосения тускло и смело сверкал вдохновенный взгляд. – Гении все мадонну с младенцем писали. Мадонна получалась, младенец – никогда. Замечали? О, это такая тайна! Вы сразу не поймете… Гений нам кажется особенно воплотившимся человеком. Мол, обычный человек не сумел, а он – на сто процентов… Дудки! (С чего это он так вскипятился?..) Гений есть максимально неудавшееся воплощение! С его, естественно, точки зрения, а не с нашей. Ни по вертикали, ни по горизонтали. То, что у гения за спиной (а ведь гений-божество так и помещается – за спиной…), есть безмерная диспропорция по отношению к так называемому выходу… (знаете, в столовых в меню пишут “выход”… мяса в котлете?) То, чем мы восхищены, есть для гения полная неудовлетворенность и несчастье. Он-то знает сколько! Вот настолько он и воплощен, насколько получился у него младенец. Если гения, не дай бог, признают при жизни, его убивают, лишив именно этого неудовлетворения. Впрочем, чаще их просто распинают. Так гораздо рациональнее, все достается людям, включая и лестность нашего ими восхищения…
Он наконец перешел по дощечке. “Уж не с гением ли я опять имею дело?” – криво подумал я; больно выстраданно прозвучали его слова. Но он был и впрямь гений…
Перейдя дощечку, как пропасть, он снова остановился и стал рыться в своей рыбацкой сумке (из-под противогаза… как она у него уцелела?). Само собой, извлеклась оттуда бутылка портвейна “Кавказ” (0,8) и стакан (один). Стакан он протянул мне:
– Не откажите?
– Я не пью.
– И давно?
– С некоторых пор.
– Ну, это не страшно.
– Я портвейна не пью… – настаивал было я.
– А вы не пейте. Я ж не вынуждаю, – ласково сказал он, стакан оказался сам в моей руке, и меня обдало жаром его непонятной власти.
– Вы – гений… – прошептал я.
– Гений и злодейство – две вещи… Гениев сейчас нет. Они не работают. Нельзя написать лишь шедевр, с которым остаются. Нельзя одну Джоконду… Нельзя написать сразу избранное, не правда ли?
– О да! Вы правы.
– Перепроизводство – условие гения. Кому нужен тридцатый том Диккенса? Или девяностый Толстого? Что они, в двенадцатом не выразились, что ли? Нам бы не хватило?
– Кажется, вы перегибаете?
– Перегибаю. Так я ж не в ЖЭКе. Я не правильно, а – правду хочу сказать. Вам достаточно Дон Кихота из всего Сервантеса, Гамлета из всего Шекспира?.. Вот вы, профессионал, сколько прочли книг?
– А сколько картин вы не видели? В Лувре, в Прадо, в наших запасниках?
– В наш век есть книги, передвижные выставки… Нам как бы проще. Хотя картины не картинки, чтобы их смотреть. Их увидеть надо.
– Вот и книгу надо прочесть.
– А я и спрашиваю: сколько книг вы прочли?
– Да я “Дон Кихота”-то не прочитал…
– А “Гамлета”?
– Его прочитал. Недавно.
– Сколько вам было?
– Сорок.
– Спасибо. А Библию?
– Что вы меня допрашиваете?!
– Да вы не сердитесь… Я Ван Дейка от Ван Эйка отделил еще позже. Узнал, что такой был Ван Эйк, представляете?
– Старший или младший? – Тут уж я обнаглел.
– А вы будто знаете! – насупился он. – Вы тоже только одного знаете, а про второго слышали. Я же вас не спрашиваю, что Ван Эйк написал! Чтобы вы в Благовещеньях не запутались… Я думал, вы человек, что с вами говорить можно.
Он не на шутку обиделся. Разочаровался он.
– Ладно, – согласился я, – в двадцать семь лет. В двадцать семь лет я впервые Евангелие прочел. И то от одного Матфея. А Ветхий Завет так и не прочел, кроме псалмов и Екклесиаста. Но с тех пор при себе держу.
– Раскрываете и закрываете?
– Раскрываю и закрываю. – Он мне положительно нравился.
– По половине?
– Ну разве что… – замямлил я. – По половинке.
– Так вы ж не пьете? Вы не пейте, я не обижусь… Моцарт – гений? – спросил он, приняв.
– Вот уж гений!
– Всё-всё – гений?
– Всё-всё гений.
– И вы все слушали?
– Ну не все. Но много. Сколько удавалось.
– А вы знаете, сколько вещей его вообще исполняется?
Я не знал. Уж больно он таинственно спросил.
– Десять процентов! – Он не в силах был сдержать ликования.
– Да ну! – Я был изумлен.
– Вот! Перепроизводство – это еще одно свидетельство невоплощенности гения, уже по горизонтали. Чего ему гнать да гнать, если он уже воплотился?
– А – кушать? – Тут уж я его подловил. – А “не продается вдохновенье”?
– М-да, – тут он вздохнул. – Вы знаете, во что обходился Моцарту новый камзол?
– Этого не знаю.
– В симфонию!
Стояла полная ночь. Во всяком случае, здесь, в овраге. Мы дышали друг другу в лицо. Мы осветили их, прикуривая. На лбу его вздулся драгоценно комарик.
– Вы позволите? – И я стукнул его по лбу.
– Спасибо.
И мы полезли к выходу, там еще светлело разбавленными чернилами небо.
– Вы бы видели этот камзол! – пыхтел он снизу. – Это же райская птица! “Взгляни на лилию, как она одета!” Не хуже был вынужден одеваться и Моцарт…
– А как же… при дворе… – с пониманием отозвался я.
Мы вышли к строительной площадке. Там было лысо и неожиданно светло. Внизу осталась совсем уже ночь. Особенно светлела колокольня в лесах, а звонница даже будто светилась отдельным, сквозящим светом. “Изумительно!” – хотел уже воскликнуть я, как бы забыв о новом друге, все-таки – кому-то…
– О да! – сказал он мне в затылок. – Наша, русская готическая… Хотите внутрь?
Я хотел. Он чувствовал себя здесь уверенно. Он имел к этому всему какое-то отношение.
В двери торчал огромный кованый ключ.