V. - Томас Пинчон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Каждый раз, подходя к Мальте, – сказал он на левантийском наречии, – я чувствую одно и то же. Как будто над этим морем царит великий покой, а остров – его средоточие. Я словно возвращаюсь в место, куда неизбывно стремится моя душа, – Он прикурил сигарету от трубки Стенсила. – Но это обман. Этот город изменчив. Берегись его.
Стоявший на причале здоровенный детина принял швартовы. Сказал «салам алейкум», Мехмет ответил. На севере над Марсамускетто громадной стеной нависла туча, которая, казалось, вот-вот обрушится на город. Мехмет прошел по судну, подгоняя пинками матросов. Они полезли друг за другом в трюм и начали вытаскивать на палубу груз: несколько живых коз, мешки с сахаром, сушеный эстрагон из Сицилии, бочки с солеными сардинами из Греции.
Стенсил собрал свои вещи. Дождь пошел сильнее. Стенсил раскрыл большой зонтик и, стоя под ним, принялся разглядывать район доков. «Что ж, ждать вроде больше нечего», – подумал он. Мрачные матросы скрылись в трюме. Прошлепав по мокрой палубе, к нему подошел Мехмет.
– Фортуна, – сказал он.
– Изменчивая богиня. – Парень, принявший швартовы, сидел на свае, насупившись, как мокрая морская птица, и смотрел вдаль. – Вот так солнечный остров, – усмехнулся Стенсил. Его трубка еще не погасла. Пуская клубы белого дыма, он распрощался с Мехметом, закинул сумку на плечо и двинулся на берег по шаткому трапу, балансируя зонтиком, как заправский канатоходец. «Вот уж действительно, – подумал он. – О какой безопасности можно говорить на этом берегу? А на любом другом?»
Проезжая в такси по мокрой от дождя Страда Реале, Стенсил не заметил никаких признаков праздничного веселья, характерных для прочих европейских столиц. Может, все дело в дожде. Как бы то ни было, он испытал облегчение. За прошедшие семь месяцев Стенсилу порядком надоели песни, флаги, парады, случайные любовные связи, шумные толпы – вполне естественная реакция гражданского населения на перемирие или окончание войны. Даже в прежде спокойных кабинетах Уайтхолла стало невыносимо. Ничего себе перемирие!
«Я не совеем понимаю вашу позицию, – сказал Стенсилу его тогдашний начальник Каррузерс-Пиллоу. – Это и в самом деле перемирие».
Стенсил пробормотал что-то насчет нестабильного положения. Что еще он мог сказать Каррузерс-Пиллоу, который и на самую бредовую записку министра иностранных дел взирал, словно Моисей на скрижали с десятью божественными заповедями. Разве договор о прекращении огня не был подписан законными главами правительств? Разве после этого не наступил мир? Спорить с ним себе дороже. Поэтому в то ноябрьское утро они молча стояли у окна, наблюдая, как фонарщик гасит фонари в парке Сент-Джеймс, как будто возникнув из Зазеркалья тех времен, когда виконт Грей [300], возможно, стоя у этого самого окна, произнес свою знаменитую фразу о том, что свет померк во всей Европе. Стенсил, разумеется, не видел особой разницы между этим образом и самим событием, но понимал, что в данном случае лучше не тревожить пребывающего в состоянии эйфории шефа. Пусть несчастный простак продолжает витать в облаках. Сам же Стенсил сохранял угрюмое выражение лица, которое, впрочем, воспринималось окружающими как выражение несказанной радости.
Помощник губернатора Мальты, лейтенант Манго Шивз направил в Уайтхолл доклад о растущем недовольстве среди различных слоев населения – полицейских, университетских студентов, чиновников, докеров. За всем этим стоял «Доктор» – инженер Э. Мицци [301], главный организатор беспорядков. Жупел для губернатора, генерал-майора Хантера-Блэра, – предположил Стенсил, понимая, однако, что, скорее всего, этот Мицци был политическим деятелем, энергичным, хотя и несколько старомодным приверженцем макиавеллизма, которому удалось сохранить убеждения до 1919 года. Стенсил и сам с некоторой тоской мог бы гордиться подобной верностью идеалам. Разве не таким же идеалистом был его славный товарищ Порпентайн двадцать лет назад в Египте? Ведь он тоже был родом из той эпохи, когда было не столь важно, на чьей ты стороне: значение имело лишь само противостояние, испытание virtu, как в крикете. Стенсил застал последних представителей старой школы.
Что ж, это действительно был шок; даже Стенсил испытал шок. Десять миллионов погибших и по крайней мере вдвое больше раненых. «Но мы, старые вояки, – продолжил Стенсил мысленный диалог с Каррузерс-Пиллоу, – достигли той точки, когда уже невозможно отказаться от укоренившихся привычек. И мы вправе считать и можем заявить, что эта бойня, которая только что утратила всякий смысл, по сути ничем не отличается от франко-прусского конфликта, Суданской кампании и даже Крымской войны [302]. В нашей работе, пожалуй, не обойтись без обмана – в интересах дела, скажем так. Но обман куда благороднее унизительного бегства в розовые мечты – не стоит уповать на всеобщее разоружение, Лигу Наций или универсальное право. Десять миллионов мертвых. Газ. Пашендейл [303]. Да, теперь у нас отравляющие вещества, трупы штабелями, исторический масштаб. Все так, Господи, но это не Безымянный Ужас, не внезапная беда, заставшая мир врасплох. Мы это уже проходили. В этой войне не было ничего нового, ничего необычного, основные принципы остались неизменными. Если эта стала неожиданностью, то Великая Трагедия не в самой войне, а в полной слепоте общества».
Такие разговоры вел старина Стенсил сам с собой всю дорогу до Валлетты – сначала на пароходе в Сиракузы, где потом неделю отсиживался в прибрежной таверне, дожидаясь прибытия шебеки Мехмета, и затем во время плавания через Средиземное море, чью богатейшую историю и подлинную глубину он и не пытался изведать, не мог себе этого даже позволить. Иногда в разговор вступал Мехмет.
– Ты стар, – задумчиво говорил шкипер за ежевечерней порцией гашиша, – и я стар, и мир стар; но мир меняется всегда, а мы – лишь до определенного момента. Зато ясно, как именно мы меняемся, это не секрет. Едва родившись, мсье Стенсил, мы, как и мир, начинаем движение к смерти. Ваше дело – политика, в которой я, признаться, ничего не смыслю. Но, на мой взгляд, все эти… – он пожал плечами, – шумные попытки изобрести политический рецепт счастья – новые формы правления, новые способы распределения полей и заводов – напоминают мне одного моряка, которого я видел на рейде в Бизерте в 1324 году. Стенсил усмехнулся. Мехмет порой начинал сетовать по поводу отнятого у него мира. Его миром были средневековые торговые пути. Легенда гласила, что, спасаясь среди островов в Эгейском море от погони тосканского корсара, Мехмет провел свою шебеку в разрыв ткани времени, и корсар вдруг загадочным образом исчез из виду. Море нисколько не изменилось, и только встав на ремонт на Родосе, Мехмет узнал о своем перемещении во времени. И с тех пор он больше не ступал на землю, бороздя Средиземное море, которое, хвала Аллаху, не изменится никогда. Какой бы ни была истинная причина его тоски по прошлому, он пользовался мусульманским летосчислением не только в разговоре, но и для записей в судовом журнале и бухгалтерских книгах, хотя уже давно не придавал значения религии и, возможно, даже национальности своих предков [304].
– Моряк болтался в малярной люльке, опущенной через планшир старой фелюги «Пери». Только что над морем пронесся шторм, устремившись к суше громадой облаков, которые уже пожелтели, достигнув пустыни. Море успокоилось и вновь приобрело оттенок дамасских слив. Солнце садилось, но в закате не было никакой красоты, просто небо и далекие горы штормовых облаков постепенно темнели. «Пери» была повреждена, мы причалили к ее борту и позвали хозяина. Никто не отозвался. На судне был только этот моряк (я так и не разглядел его лица) – один из тех феллахов, которые, подобно беспокойным мужьям, покидают землю, а потом, проклиная все на свете, до конца дней своих плавают по морю. Нет ничего прочнее брачных уз с морем. На моряке была лишь набедренная повязка, голова обмотана тряпкой от солнца, которое уже почти зашло. Мы окликнули его на всех языках, какие знали, он ответил на туарегском наречии: «Хозяин ушел, команда ушла, я остался один и крашу судно». Действительно, он красил судно. Оно, как видно, дало течь, ватерлинии не видно, сильный крен. «Переходи к нам на борт, – предложили мы. – Скоро ночь, и ты не доплывешь до берега». Моряк не отвечал, продолжая макать кисть в глиняный горшок и плавными движениями красить скрипящую обшивку «Пери». В какой цвет? Кажется, в серый, хотя трудно сказать – сумерки уже сгустились. Этой фелюге не суждено было вновь увидеть солнце. В конце концов я велел рулевому развернуть судно и ложиться на курс. Я смотрел на феллаха, пока совсем не стемнело: его фигура становилась все меньше, с каждой волной приближаясь к поверхности моря, но он не прекращал размеренных взмахов кистью. Крестьянин, оторванный с корнями от земли, один в наступающей ночи посреди меря красит тонущее судно.