Мемуары - Андрэ Моруа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
б) Дописать «Историю Франции» и тем самым завершить трилогию (Франция — Англия — Соединенные Штаты).
в) Еще несколько романов о нашем времени, особенно о периоде 1939–1946 годов, ввести в действие детей моих героев.
— Написать биографии Чехова и Толстого, обе книги были почти закончены в 1939 году, но все записи пропали.
Затем… Но будет ли еще что-нибудь затем?
31 декабря 1946.
Последний день года. Наш холм окутан такой густой пеленой, что на расстоянии ста метров уже ничего не видно. Только несколько призрачных деревьев маячат в тумане. Сегодня ночью обрабатывать наши луга приходили кабаны. Почты нет. Почтальон, должно быть, заблудился или отдыхает. Дом, стоящий вдалеке от деревни на вершине другого холма, как будто повис внутри парового шара.
Подведем итоги. Первая половина года у меня была полностью посвящена лекциям в Канзас-Сити. Хорошо бы время от времени повторять такие курсы, роль преподавателя мне по душе. Потом — возвращение во Францию. Родину я нашел не настолько больной, как мне предсказывали. Трудностей много, мучительно не хватает продуктов и топлива, противоречия между партиями слишком велики, но Франция все та же, какой я ее знал. Все, в общем, неплохо. Города и деревни спокойны. Республика продолжает жить и не погибнет. Надеюсь, она сумеет приучиться к дисциплине. С радостью вижу у власти таких испытанных либералов, как Эррио и Блюм. На последнего я смотрел со смешанным чувством симпатии и беспокойства, но теперь он поднялся над партиями и над самим собой. Его принимают, уважают, и он того заслуживает. Старая гвардия даст время созреть молодым. Дело пойдет.
1 января 1947.
Первый Новый год во Франции. По радио выступает Блюм. Он обращается к соотечественникам с просьбой приложить все усилия, чтобы снизить цены и таким образом спасти франк. Тон речи пылкий, простой, волнующий. Я восхищаюсь этим старцем, которого страдание вознесло над обидами и догмами и который стал сегодня фигурой национального масштаба. К его политэкономии я отношусь несколько скептически. Цены не снизишь ни указами властей, ни даже призывами к гражданскому согласию. Ведь нельзя же сбить температуру, взывая к здравому смыслу больного. Менико, заходивший нас поздравить, сказал о Блюме: «Я никогда не разделял его взглядов, но снимаю перед ним шляпу… Чтобы ему помочь, мы сделаем все, что в наших силах!» Окрестные коммунисты все еще артачатся: «А наши запасы пшеницы, ячменя, кукурузы, что же, продавать их подешевке?» Я отвечаю: «Лучше небольшая, но верная прибыль, чем риск разорения… У вас у всех есть боны, векселя… Что же вам останется, если франк упадет до нуля?..» Иветт и Роже Менико привели к нам детей. Им уже не придется беспокоиться за новую Францию. Они будут расти вместе с нею, они ее создадут. Смотрю на них и внезапно чувствую себя успокоенным. «Молодость — лучшее пророчество; одно то, что она есть, — гарантия будущего».
Ко мне зашла мадемуазель Турт, очаровательная девушка, преподающая английский в Эксидёйском лицее. Она рассказывает, что на деревенском кладбище похоронили шестерых английских летчиков, погибших в этом районе во время войны, и что жители деревни бережно ухаживали за их могилами. Летом из Англии приезжали их родные и моя знакомая была у них переводчиком. Она с удивлением заметила, как женщины прятали записки в букеты цветов, возлагаемые на могилы. Это были письма к покойным… Одна молодая вдова сказала ей: «Я написала мужу французский стих:
С утратой одного любимого созданья
Пустеет целый мир.[431]»
Вечером — второе выступление Леона Блюма. «Марсельеза» вселяет бодрость. Да, дело пойдет.
3. Интермеццо
Летом 1947 года я долгое время ездил с лекциями по Южной Америке. Еще три года назад, когда я жил в Нью-Йорке, ко мне явился один импресарио, полурусский-полуиспанец, Эжен Рогнедов, человек восторженный и экспансивный, и сказал: «Поверьте мне, мэтр (он произносил „мэтре“). Поверьте мне! В Латинской Америке вас просто обожают… Там живут самые красивые и страстные женщины на свете… А какие пейзажи! А публика!.. Ах! Мэтре! Поверьте мне! Не пожалеете». Хотя он был очень настойчив и даже назойлив, я устоял. После моего возвращения во Францию он снова стал подбираться ко мне. «Поверьте мне, мэтре… Самое прекрасное путешествие в вашей жизни!» В конце концов я сказал: «Ладно, поеду на два месяца». По правде говоря, мне любопытно было повидать эти страны, о юности и свежести духа которых говорил мне когда-то философ Кайзерлинг[432].
Я не был разочарован. В Бразилии и Аргентине, в Чили и Колумбии — повсюду я обнаружил подлинную страсть к французской культуре, огромные залы, не вмещающие всех жаждущих послушать лекции, и, как заверял меня мой пылкий импресарио, самых прекрасных женщин на свете. Несравненный Рогнедов повсюду сопровождал меня. В результате я даже привязался к нему. Он забавлял и раздражал меня. Организатор по призванию и по профессии, он слишком много организовывал. Президентов каждой американской республики он побуждал устраивать ужин в мою честь, на что те любезно соглашались. В каждом городе Рогнедов готовил пресс-конференцию, приводил ко мне редакторов газет, студентов, таскал меня на радио. Я представлял себе спокойное путешествие в одиночестве, приятный досуг; он же превращал это турне в президентскую поездку.
Но я открыл для себя прекрасные страны и приобрел замечательных друзей. Бразильская академия избрала меня своим членом, и милейший Федерико Оттавио торжественно меня поздравил. Один грузный и обаятельный поэт по имени Федерико Шмидт, пошутивший: «Я Барнабут[433] Валери Ларбо», — вызвался быть моим гидом и показал мне старую Бразилию. Мне нравилось просыпаться в Копакабане и видеть перед собой величественную панораму бухты Рио с ее причудливыми горами: Сахарный Хлеб, Перст Божий, Корковадо; нравились прекрасные слушательницы, подходившие ко мне после лекций с тонкими, трудными вопросами; нравилась бразильская «saudade»[434], эта ностальгическая грусть народа, который вобрал в себя три печальные расы и который вдруг во время карнавала способен предаться буйному, безоглядному веселью; нравились тропические деревья, гигантские цветы, джунгли у городских ворот. Посол Франции Юбер Герен, брат поэта Шарля Герена, был очень деятелен и предупредителен.
В Буэнос-Айресе Францию представлял мой друг Владимир д’Ормессон. В Марокко он состоял в