Над пропастью во ржи (сборник) - Джером Дейвид Сэлинджер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как он? Прекрасно. У него все тип-топ. Только я убить его готова, вот что.
— Убить? За что? За что, радость моя? За что ты хочешь убить нашего Зуи?
— За что? Просто убила бы, и все тут. Он все разбивает в пух и прах. В жизни не встречала такого ниспровергателя! И это так бессмысленно! То он бросается в сокрушительную атаку на Иисусову молитву — а сейчас это меня как раз интересует, — так что и вправду начинаешь считать себя какой-то истеричной идиоткой только потому, что интересуешься этой молитвой. А ровно через две минуты он уже набрасывается на тебя, как ненормальный, доказывая, что Иисус — единственная в мире личность, которую он способен хоть немного уважать — такой светлый ум, и так далее. Он такой непоследовательный. Понимаешь, он все кружит, и кружит, такими жуткими кругами.
— Расскажи-ка. Расскажи-ка про жуткие круги.
Тут Фрэнни имела неосторожность сердито фыркнуть — а она только что затянулась сигаретой. Она закашлялась.
— Расскажи! Да мне на это целого дня не хватит, вот что!
Она поднесла руку к горлу и подождала, пока не прошел кашель от дыма, попавшего «не в то горло».
— Он настоящее чудовище! — сказала она. — Чудовище! Ну, может, не в прямом смысле слова — но… не знаю. Его так все злит. Его злит религия. Его злит телевидение. Он злится на тебя и на Симора — все твердит, что вы сделали из нас уродов. Я не знаю. Он так и перескакивает с одного…
— А почему уродов? Я знаю, что он так думает. Или думает, что он так думает. Но он хоть сказал почему? Дал он определение понятия «урод»? Что он говорил, радость моя?
Именно после этих его слов Фрэнни, явно в отчаянии от наивности вопроса, хлопнула себя рукой по лбу. Возможно, она уже лет пять-шесть как позабыла про этот жест — тогда она, кажется, на полпути домой в автобусе-экспрессе вспомнила, что забыла в кино свой шарф.
— Какое определение? — сказала она. — Да у него на любое слово по сорок определений! И если тебе кажется, что я слегка тронулась, то вот тебе и причина. Сначала он говорит, как вчера вечером, что мы — уроды, потому что нам вдолбили одну-единственную систему принципов. А десять минут спустя он говорит, что он — урод, потому что ему никогда не хочется пойти и выпить с кем-нибудь. Только один раз…
— Никогда не хочется чего?
— Пойти с кем-нибудь выпить. Видишь ли, ему пришлось вчера вечером поехать и выпить со своим сценаристом в Вилледж и так далее. С этого все и началось. Он говорит, что единственные люди, с которыми ему хотелось бы пойти выпить, или на том свете, или у черта на куличках. Он говорит, что ему даже и завтракать ни с кем не хочется, если он не уверен, что это окажется Иисус — собственной персоной, — или Будда, или Хой-нэн, или Шанкарачарья, или кто-нибудь в этом роде. Сам знаешь. Фрэнни неожиданно и довольно неловко сунула свою сигарету в маленькую пепельницу — вторая рука у нее была занята, и придержать пепельницу было нечем.
— А знаешь, что он мне еще рассказал? — сказала она. — Знаешь, в чем он мне клялся и божился? Он мне вчера вечером сказал, что как-то распил по стаканчику эля с Иисусом в кухне, и было ему тогда восемь лет. Ты слушаешь?
— Слушаю, слушаю… радость моя.
— Он сказал — это его собственные слова, — что сидит он как-то на кухне, за столом, один-одинешенек, попивает эль, грызет сырные палочки и читает «Домби и сын», как вдруг, откуда ни возьмись, на соседний стул садится Иисус и спрашивает, нельзя ли ему выпить маленький стаканчик эля. Маленький стаканчик, заметь — так он и сказал. Понимаешь, он несет такую чепуху и при этом уверен, что имеет право давать мне кучу советов и указаний! Вот что меня бесит! Можно лопнуть от злости! Да, лопнуть! Как будто сидишь в сумасшедшем доме, и к тебе подходит другой больной, одетый точь-в-точь как доктор, и начинает считать твой пульс или как-то еще придуриваться. Просто ужас. Он говорит, говорит, говорит. А когда он на минутку умолкает, то дымит своими вонючими сигарами по всему дому. Мне так тошно от сигарного дыма, что просто хоть ложись и умирай.
— Сигары — это балласт, радость моя. Просто балласт. Если бы он не держался за сигару, он бы оторвался от земли. И не видать бы нам больше нашего братца Зуи.
В семействе Гласс был не один опытный мастер высшего словесного пилотажа, но, может быть, только Зуи был настолько хорошо ориентирован в пространстве, чтобы без риска доверить эту фразу телефонным проводам. Во всяком случае, так считает рассказчик. И Фрэнни, видимо, тоже это почувствовала. Как бы то ни было она вдруг поняла, что с ней разговаривает не кто иной, как Зуи. Она медленно поднялась с краешка кровати.
— Ну, ладно, Зуи, — сказала она. — Кончай.
— Простите: не понял? — не сразу ответили ей.
— Я говорю: кончай, Зуи.
— 3уи? Что это значит, Фрэнни? Слышишь?
— Слышу. Прекрати, пожалуйста. Я знаю, что это ты.
— Что это ты там говоришь, радость моя? А? Какой еще Зуи?
— Зуи Гласс, — сказала Фрэнни. — Ну, перестань, пожалуйста. Это вовсе не смешно. Между прочим, я только стала приходить…
— Грасс, вы сказали? Зуи Грасс? Норвежец? Такой белокурый увалень, спортсмен…
— Ну, хватит, Зуи. Пожалуйста, перестань. Пора и честь знать. Это вовсе не смешно. Если хочешь знать, я чувствую себя препаршиво. Так что если тебе нужно сказать мне что-нибудь особенное, пожалуйста, говори поскорее и оставь меня в покое.
Это последнее, выразительно подчеркнутое слово было странным образом как бы брошено на полдороге, словно его раздумали подчеркивать.
На другом конце провода воцарилась непонятная тишина. И Фрэнни реагировала на нее тоже непонятным образом. Она встревожилась. Она опять присела на край отцовской кровати.
— Я не собираюсь бросать трубку или еще что-нибудь, — сказала она. — Но я… не знаю… я устала, Зуи. Я вымоталась, честное слово.
Она прислушалась. Ответа не было. Она скрестила ноги.
— Ты-то можешь продолжать это целыми днями, а я не могу, — сказала она. — Я только и делаю, что слушаю. И это не такое уж громадное удовольствие, знаешь ли. По-твоему, все мы железные, что ли?
Она прислушалась. Потом начала было говорить, но замолчала, услышав, как Зуи откашливается.
— Я не считаю, что все вы железные, дружище.
Эти простые в своем смирении слова, казалось, взволновали Фрэнни гораздо больше, чем