Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга III. Вознесение - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто на работу ленив, тот и в душе не подвинется...
Никон мысленно соединился с артелью родством, так видимо представил себя средь них, что даже крякнул от удовольствия. Словно бы побывал на крестьянской трапезе в родной деревеньке еще в мальцах, прислонясь щекою к отцову надежному плечу. Ишь вот, даже борода отпотела, и вкусная слюнка сбрызнула на губах.
... Так ступай же, старче, к огнищу, примут тебя с радушными объятиями, расступятся у поварни работные и, смущаясь и заискивая перед патриархом, зашевелятся, загомонят, отыскивая ложку побасчее и кус ситного поувесистей, чтобы не дрожал в иноческих руках, подлезая под ложку с ухою.
«... И хочется ушки-то, да лихо идти, – подумал Никон, уже довольный тем нечаянным теплом, что пролилось на сердце. – Пусть, родимые, трапезничают без смущения».
Никон взглянул из беседки, держась за соху, поймал взгляд строителя Ионы, подманил самого близкого старца к себе. Тот подошел, встряхивая курчавой головою, еломка едва держится на волосне, переда сапог, выглядывающие из-под зеленой ряски, рыжие от кирпичной пыли. Поклонился низко, но в карих глазах тлеет огонек дерзости.
Никон остался отчего-то недоволен видом монаха, сразу построжел сердцем, сказал сухо:
«Я слышал, что скорбят плотники: де, могорыча мало даешь. Не обижай мужиков, прошу. И наймитов даром немного нуди...»
Иона стоял кособоко, понурившись, попинывал травяной клоч.
«Слышь, нет?»
«Да слышу... Не глухой, бат, – проворчал монах и снова с вызовом глянул на старца. – Их обидишь, сволочей... Заломили цену, закрыв глаза, да сами же испугались, пошли на попятную. Я их не неволил, батько. Не свою копейку-то прижаливаю, владыка, но вашу...»
Закончил обидчиво, стянул еломку с головы, выбил о колено: облачко кирпичной пыли занесло в сень.
«Я одно прошу: буди милостив к хрестьянам, чтобы не скорбно им было. И братию корми довольно. Пожалуются еще, шкуру твою спущу, на распялку натяну...»
Тут от поварни донесся смех, кто-то подавился костью от жадности иль беспечности, ему колотили по загривку, выбивали из горла запруду. Наконец все успокоилось; работные вповалку развалились на травяной прогретой бережине, остывая от телесного жара на земле-матери, мечтательно уставясь в пустынное, слегка подголубленное небо, по которому сторожко блуждал одинокий беспокойный ястреб. Чайки, как неводные поплавки, безмолвно колыхались на озерной глади, густо обсели рукотворный островок с крестом. Господи, хорошо-то как! Милостивый, удоволил ты малых тварей сих. Как жизнь-то урядлива и сладка даже в преклонных летах...
Никон, позабыв старца, вдруг задремал, монастырский строитель недоуменно пожал плечами, отправился к поварне, где дожидалась его горка присоленной свежины. Оглянулся на беседку, принял крюк горькой и принялся усердно за еду...
Мимо прошел келейник Мардарий с тяжелой охапкой одолень-травы; длинные стебли волочились по земле, а мясистые цветы еще не сникли, казались высеченными из бело-розового мрамора. У инока ряска прилипла к лядащему тельцу, с нее текло, но лицо было блаженно задумчивым. Только что бродил Мардарий по бороду в воде в озерных прогретых лахтах и тинистых заводях, рвал лопушатник, нынче же станет парить водяную лилию в горшках в русской печи, выжимать целебное масло от многих недугов...
В чулане по полу, рундукам и лавкам, да и в самой старческой келье разложено для просушки много всяких трав, оттого в житье дух стоит густой, запашистый. Сейчас переоденется келейник в сухое и примется перебирать, встряхивать цветики, чтобы ровнее сохли в тенечке такие невидные в своей простоте целебные травки, коих много растет вдоль тропок, о край озера и в пристенках монастыря. Они сами кидаются под стопу путника, молят безголосо: де, не брезгуй мною, подбери, унеси в свои покои; де, много ли места я заберу в своей каморе, но здоровье при нужде продлю не на одно лето, из могилки вытяну, не дам умереть... Была тут и нечисть-трава, и обжорная (для аппетита), лиховая (от зубной боли) и колун-трава (от колотья в боку), уразная (от ушиба) и литятичья, лиходейная (что чертей из дому вон гонит) и бздюха, рамон-трава (от золотухи) и разбойная (от застоя крови), богородская травка и чернобыль (матерь всех трав), бобок (подорожник, что кустисто стелется близ подворий) и девясил (от девяти хворей)...
Которая же просохла, приобвялилась, ту начнет без промешки крошить ножом и вить крохотные закрутки, набивать горшки и туесья, чтобы подопрели в тенистой сыри, иную же вязать в пучки и вешать под подволокой, чтобы не побили мыши, другую же, отеребив от корявых стоянцов, ссыпать в холстяные мешочки.
Под такое кроткое сердечное домашнее послушание так хорошо выпевается Исусова молитва, так домовито и ладно становится в патриаршьей келеице, словно бы сам Спаситель, наскитавшись по Руси, забрел к монахам на ночевую и, сложив усталые руки ковшичком, по-бабьи, в подол вретища, сейчас молча сидит на конике под порогом, с отцовским чувством наблюдая за трудами верного сына своего. И такое сияние у порога – ослепнуть можно. Вот те Бог...
* * *К осени строительная лихорадка приугасла, большой сор вынесли старцы и под крышу забрались: зимовать нынче станут в груду. Под нижними кельями наймиты выкопали и выложили кирпичом просторные подвалы для монастырских припасов, выгородили ветчаный погреб с крюками для провялки полтей говяжьих и окороков. Свинина с капустою – первая монашья еда в скоромные дни, она осаживает похоти и захолаживает сердце.
Рядом с кладовой поделали вислые полки и шкафы с дверцами для масляных приспехов, чтобы вовсе отделиться от ферапонтовского глазастого келаря, не глядеть ему в рот за каждым скудным куском. Да и в бедной обители не по той росписи потчуются, не по тому разряду числятся, что великий опальный старец. Государь ныне Никону снова мирволит, и едомого запасцу вдоволь везут с Москвы и с монастырей, да и свой скот удоволивает харчом. А по большому счету если, то и местной братии неоскудно от пришлых нахлебников и меньше соблазна, ибо не знают их стола; да и московским сидельцам куда вольнее и легше жить без постоянного надзора со стороны архимарита.
... Перед вечерним молитвенным стоянием любит Никон спуститься по сходам в кладовую, где на полицах стоит множество кринок, и туесья, и горшочков разных, и обливных блюд с кислым молоком. Простокиша в сумеречной прохладе тверда, но переливиста и зыбиста, как стюдень, хоть ножом режь; примешь с краю деревянной ложкой куска два простокваши, так и обымет ласковым холодком замшелые черевца, и сразу загаснут постоянные утробные ворчания и скорби.
Вот и нынче, накинув на плечи мирской кафтан, чтобы не прохватило сквозняками пригорблую хребтину, и повязавшись под грудью светлой бабьей понявкой, Никон с фонарем спустился в кладовую, тихонько нашаривая ногою ступени, чтобы по обыкновению снять с кислого молока сливки и сметану, чтобы опосля монастырский келейный служка сбил масло на блинцы, навил кругов в зиму. Никто, кроме Никона и приспешника, сюда не захаживал, и старца сразу смутил разор в кладовой. Поваренка валяется на полу, со всех крынок наедено, наброжено, разлито по полу, будто курослеп иль кто спьяну без огня бродил в чулане по полкам, дразня старца. Крышка от кадцы со сливками сбита на сторону, а в ней плавает мыша. Хорошо тварюшка наугощалась, да на нее ли гнев? Если крысы пообворовали, так тяжеленный деревянный покровец им не сдвинуть. И не то обескуражило поначалу, ввело в горячку, что брат во Христе наплевал на Никоновы труды, пообгрызал, грешник, скоромного в постяной день (пусть кусок этот встанет вражине поперек горла да пусть выблюет его вместе со слезами и возгрями), но то, с каким дерзостным пренебрежением было накуролешено, пообгажено в кладовой.
Никон возжег лампадку, помолился под образом Флора и Лавра, потом, покряхтывая, стеная и роняя слезу, принялся за свое каждодневное послушание. Но снимая сливки в чистую корчагу, старец сокрушенно повторял: «Ах, лиходей... ну, лихостный человечишко, за что ты меня так невзлюбил?» И чем дольше был Никон в подклети, тем горше становилось ему от мыслей, что кто-то из ближних чернцов, может, и самый сокровенный брат по затвору, так люто ненавидит великого старца. И забрало-то его зло, полонили душу бесы в те дни, когда вроде бы все так ладно устроилось.
Никон в уме перебрал всех из братии, и на каждого поблазнило скинуть вину; но тут же, вспоминая протекшие в несчастии годы, добровольный исход иноков с Москвы вслед за патриархом, он сразу же отвергал все подозрения. Ведь малодушные и маловерные, кто от батьки своего скоро отшатнулись по трудности жизни, уж давно разбрелись по монастырям, а подле-то остались самые-то Христовы воины, кого папушниками не соблазнишь. Едят во всю зиму снеток да щербу из сушняка, да тем и благодарствуют...
Не зовя келейного служку, Никон сам прибрал разор, сокрушаясь сердцем, поднялся к себе в новую крестовую палату, еще пустынную, свежо, горьковато пахнущую известью, с распятием в большом углу и с налоем посреди, на котором лежало Святое писание. Наугад открылось Евангелие от Матфея. Прочитал, куда пал первый взгляд: «... Но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так надлежит нам исполнить всякую правду».