Пулковский меридиан - Лев Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я уверен, что мы сдадим Петербург». — Как он это сказал?! Да уж… Сомнений никаких! На твою заступу рассчитывать Петербургу нечего… «Николя». А он опять смолчал. Он только фыркнул, старый фыркун!
Подняв глаза, старик увидел во мраке белесое пятно. Портрет сына. Такой же, как у Вовы в комнате, но увеличенный.
Сына его они сначала пренебрежительно любили: еще бы, он делал им игрушки, он репетировал их занятия. А потом они так же пренебрежительно, свысока, отвернулись от него: эсдек, социал-демократ, марксист! И вот они, эти барчуки, втянули его, отца, в круг своих презрительных барских мыслей. Кроме их влияния, у него не было никаких оснований сделать то, что он сделал.
Почему он поссорился с сыном? За что возненавидел тихую, простую девушку, которую тот полюбил? Кто дал ему право гадко, злобно, пользуясь ее несчастьем, навек украсть у нее ребенка? Он оплакивал своего сына, а она — нет? Где она теперь? Что с нею? Жива ли эта женщина, виновная только в том, что полюбила того, кого и он любил всей душою?
Портрет Пети белел во мраке. Седой человек, сидя на застланном чистыми простынями диване, подняв под одеялом худые старческие коленки, напряженно всматривался в него. «Со временем, папа, ты сам поймешь, на чьей стороне была правда…» Ну, что же? Кажется, он начал теперь понимать… Только — не поздно ли?
Внезапно он насторожился, прислушался. Странно: по коридору шел, вернее бежал, кто-то маленький, легкий и босой. Шлепали мелкие, неуверенные шажки… Петр Аполлонович прислушался в недоумении. Что такое? Кто? Вовка? Зачем? Да, он…
По двери скользнули детские руки, дверная ручка пискнула, дверь приоткрылась. Маленькая худенькая фигурка в длинной ночной рубашке метнулась через комнату к дивану.
— Дедушка! — весь дрожа, захлебываясь сдержанными рыданиями, задыхаясь, Вова Гамалей кинулся на шею к деду. — Проснись, дедушка!.. Я умру!.. Я не могу так!.. Мне так страшно!..
Кто знает, как ответил бы на призыв внука Петр Гамалей сутки назад. Сутки назад он был еще не тот. Он не передумал тогда своих сегодняшних мыслей. Он еще не говорил с Николаем… И — самое главное — он еще не видел белого снаряда в каменном цоколе обсерваторской башни.
Но теперь… Теперь Петр Аполлонович с первых же Вовкиных слов встал, надел халат. Он еще раз заставил мальчика подробно, шаг за шагом повторить весь его рассказ. Потом он вернулся к самому началу. Так вон оно как!? Ну, что же!.. Прав внук! Все это было страшно, слишком страшно слушать. Но вместе с тем — вздыхай не вздыхай — это было (и он знал это) правдоподобно. Неизвестно, так оно или не так, но… Вполне, вполне вероятно!
Старый человек долго вполголоса разговаривал с мальчуганом, засветив маленькую лампочку, ночничок. Он укутал внука одеялом. Он гладил его по голове. В зыбком синем полумраке чудно поблескивали две пары очков — деда и внука. Они — эти очкастые Гамалеи — разговаривали долго, очень долго. Наконец мальчик перестал всхлипывать. Дед уложил его на свою подушку, заботливо подоткнул края…
— Ну, спать, спать! Не волнуйся… Успокойся… Молодец, что сказал… Все устроится. Я знаю, что делать…
— Дедушка, а дядя Коля? Дедушка?..
Старик помолчал.
— Ну что ж, дядя Коля? — сказал он со вздохом. — Что же делать, Вовочка? Помнишь, мы с тобой читали по-французски про Матео Фальконе?[51] И давай, брат, лучше думать, что мы ошиблись, а там… Спи!..
Мальчик повернулся на бок. Дед встал, постоял, подумал, устало закрыл глаза. Потом он взял было уже бумагу и хотел начать писать. Но Вова, совершенно разбитый, засыпая, окликнул его снова:
— Дедушка!
Старик повернул голову, посмотрел на диван через очки…
— Ну?..
— Дедушка, — уже слабо соображая что-либо, пробормотал мальчишка. — Знаешь что, дедушка? Ты только смотри больше никогда не пиши с «ятем». Так только они пишут. Это не по-нашему…
* * *«…Посему, сообщив вам обо всем изложенном выше, я прошу вас распорядиться производством немедленного расследования этого дела, поскольку всякая задержка в этом смысле может, по-моему, пагубно отозваться на успешных действиях нашей армии…»
Закончив писать, Петр Аполлонович пробежал еще раз свое заявление глазами, потом снова взял ручку и хотел было, как всегда, резко, твердо и остро подписаться: «Профессоръ Петръ ГамалЂй». Но внезапно рука его остановилась.
Странная виноватая полуулыбка тронула его губы под густыми белыми усами. Секунду он поколебался и затем подписался совсем новым почерком, неуверенно, по-детски: «Профессор Петр Гамалей».
Подпись выглядела странно, незнакомо. Он почти со страхом вгляделся в нее: три грубые орфографические ошибки! Потом торопливо, чтобы ничего уже ее передумывать, сунул бумажку в конверт и заклеил.
Полчаса спустя он сошел с верхней половины совсем одетый, молчаливый, прямой. Он как будто вырос немного. Только что он запер снаружи на ключ единственную дверь, ведущую в темную комнату трейфельдовской квартиры, той, где спал теперь Николай. Молча, строго, не ворча и не фыркая, он надел пальто, шляпу, разыскал трость, взял в кухне фонарь, с которым здесь всегда ходили осенью по улице, никого не будя, вышел из дому и направился через сад к парковой лестнице.
Было холодно, мокро. В голых липах визжал и свистел сильный западный ветер. Только шоссе грохотало, шумело, жило так же, как и двое суток назад. Глубоко в черной пропасти под лестницей мерцали таинственные желтые огни, двигались неясные силуэты.
Боком, опираясь на трость, профессор Гамалей спустился вниз. Он брел со своим фонарем, как медленный огромный светляк. Ноги стали чугунными, тяжелыми, все тело ныло, но он все-таки шел и дошел до находившегося внизу в двухэтажном голубом домике штаба.
Здесь не спали. Дежурный выслушал неожиданного гостя сначала с удивлением, потом с интересом, потом с волнением. Он немедленно позвонил по телефону, и Петр Гамалей впервые услышал здесь по-новому страшные для многих слова: «Особый отдел». А час спустя четыре человека, открыв без всякого шума дверь трейфельдовской желтой спаленки, взяли в ней сонного молодого человека, Трейфельда Николая Эдуардовича, в кругах контрреволюционной организации Седьмой армии известного под кличкой «Маленький». Он не сопротивлялся.
* * *Всю ночь после этого пулковский астроном Гамалей не сомкнул глаз. Он метался по пустым, молчаливым комнатам обеих квартир, своей и трейфельдовской. Обессилев, он падал в глубокое любимое вольтеровское кресло около письменного стола и замирал в нем надолго, погруженный в подавленное молчание. Потом он начинал судорожно, торопливо разбирать в ящиках этого стола, в книжном шкапу, в большом резном ларчике, где хранились особо важные документы, связки каких-то давно не троганных бумаг. Прочитывая пожелтевшие странички, он, видимо, отделял нужное от бесполезного для него в данный миг; то, что способно было, может быть, поддержать его в трудную минуту, от досадного, тяжелого, бесконечно тревожного…
Ему казалось, что с ним произошло нечто невиданное и неслыханное в мире. Ему представлялось, что он, человек, проживший долгую, планомерно построенную, настоящую жизнь — достойную жизнь! — вдруг, мановением какого-то насмешливого и злого волшебника, был выброшен из нее в фантастический мир нелепых и страшных приключений, преступных интриг, детектива, в тот выдуманный мир, в самое существование которого он всегда, фыркая, отказывался верить. Но это была не выдумка, не бред. Это была действительность.
Внезапно ему ударяла в голову мысль: «Нет, этого не может быть! Ведь все-таки он, Кока, мальчишка, почти пасынок, он — почти родной ему человек!.. Бред, ошибка, выдумки детского воображения… А если так, — какую же страшную глупость сделал он, старик! Что он скажет потом и самому Коке, и ей, когда все разъяснится? О!»
Но тотчас вслед за тем являлись совершенно иные соображения. Неверно, неправда: он не смеет прятать голову под крыло. Он никогда не боялся истины в своей науке. Он должен смело смотреть ей в глаза и в жизни. Это все — могло быть. Больше того: все это должно было сложиться именно так. Все это не бред, а правда! Но тогда… Тогда какая же ответственность за случившееся ложится на тебя самого, старый ученый мухомор, засевший под своим кустом и желавший отгородиться его тепленькой тенью от великой грозы?
Так или иначе, но как ни менялись за ночь его собственные взгляды на происшедшее, ему казалось все время, что сделанное ими обоими, дедом и внуком, непомерно, не по человеческим силам велико: оно должно было иметь последствия просто непредставимые…
На деле же он очень ошибался, этот плохо знающий жизнь старый и честный человек. Потому что все, что случилось с ним и с его любимцем, все то, на что, после мучительных колебаний, они вместе решились, все это было и осталось чем-то очень малым, ничтожной каплей в могучем потоке событий. Огромное для них растворилось каплей в общем море.