Исповедь - Жан-Жак Руссо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Два этих писателя только что предприняли составление «Энциклопедического словаря», который сперва должен был быть чем-то вроде перевода Чемберса{258}, похожего на перевод «Медицинского словаря» Джемса{259}, только что законченного Дидро. Последний захотел, чтобы я принял хоть какое-нибудь участие в этом втором начинании, и предложил мне отдел музыки, на что я согласился и написал статьи для этого отдела, наспех и очень плохо, в те три месяца, которые он мне дал, как всем авторам, привлеченным к этому изданию. Но только я один представил работу в назначенный срок. Я передал Дидро свою рукопись, переписанную начисто одним из лакеев г-на де Франкея, Дюпоном, обладавшим очень хорошим почерком, – за переписку я заплатил десять экю из своего кармана, которые никогда не были мне возмещены. Дидро обещал мне от имени книгопродавцев вознаграждение, однако ни он больше не заговаривал со мной об этом, ни я с ним.
Издание «Энциклопедии» было прервано его арестом. «Философские мысли»{260} навлекли на него некоторые неприятности, не имевшие последствий. Иначе вышло с его «Письмом о слепых»{261}, не содержавшим ничего предосудительного, кроме некоторых личных намеков, обидевших г-жу Дюпре де Сен-Мор и г-на де Реомюра, за что он был посажен в Венсенскую башню{262}. Невозможно передать, как огорчила меня эта беда, постигшая моего друга. Мое мрачное воображение, которое всегда делает плохое еще худшим, закипело. Мне казалось, что он останется там до конца своих дней. Голова у меня пошла кругом. Я написал г-же де Помпадур{263}, умоляя ее настоять на освобождении Дидро или добиться, чтобы меня заключили вместе с ним. Я не получил никакого ответа на свое письмо: оно было слишком неблагоразумно, чтобы оказать действие, и я не обольщаю себя мыслью, что условия заключения бедного Дидро были в скором времени смягчены именно из-за моего вмешательства. Но если бы это заключение продлилось еще с той же строгостью, мне кажется, я умер бы от отчаяния у подножия этой злосчастной башни. Впрочем, если мое письмо принесло мало пользы, то я и не ставил его себе в большую заслугу, так как говорил об этом письме очень немногим и никогда не рассказывал о нем самому Дидро.
Книга восьмая
(1749–1755)
Окончив предыдущую книгу, я должен был сделать перерыв. Новая книга начинается с описания длинной цепи моих бедствий.
Постоянно бывая в двух парижских домах из числа наиболее блестящих, я, несмотря на свою малую общительность, все же составил себе там некоторый круг знакомств. Между прочим, я познакомился у г-жи Дюпен с молодым наследным принцем Саксен-Готским и с бароном Туном, его воспитателем. У г-жи де ла Поплиньер я познакомился с другом барона Туна, г-ном Сеги{264}, известным в литературном мире благодаря своему прекрасному изданию Руссо. Барон пригласил нас, Сеги и меня, провести дня два в Фонтеней-су-Буа, где у принца был дом. Мы отправились туда. Проезжая мимо Венсена, я при виде тюремной башни почувствовал такую боль в сердце, что барон заметил это по моему лицу. За ужином принц заговорил об аресте Дидро. Барон, чтобы вызвать меня на разговор, обвинил заключенного в неосторожности; я допустил такую же неосторожность, принявшись горячо защищать его. Мне простили эту чрезмерную пылкость, как человеку, взволнованному несчастьем друга, и перевели разговор на иную тему. Там были еще два немца, состоявшие при принце: один, по фамилии Клюпфель, человек большого ума, был его капелланом и впоследствии сделался его воспитателем, устранив барона; другой был молодой человек, по фамилии Гримм{265}, исполнявший при нем обязанности чтеца, в ожидании какой-нибудь другой должности, и более чем скромный наряд его свидетельствовал о крайней нужде. С того самого вечера мы с Клюпфелем завязали знакомство, скоро превратившееся в дружбу. С Гриммом дело пошло не так быстро, хотя он держался скромно и был очень далек от того самонадеянного тона, какой благополучие сообщило ему впоследствии. На другой день за обедом беседовали о музыке; он хорошо говорил о ней. Я был в восторге, узнав, что он аккомпанирует на клавесине. После обеда велели принести ноты. Мы играли целый день на клавесине принца. Так началась наша дружба, для меня сперва столь отрадная, а под конец столь пагубная. Впредь мне придется много говорить о ней.
Вернувшись в Париж, я узнал приятную новость, что Дидро выпущен из тюремной башни, что его перевели в Венсенский замок, позволили ему гулять в парке и, под честное слово, видеться с друзьями. Как тяжело мне было, что я не мог тотчас же помчаться к нему! Но неотложные занятия задержали меня у г-жи Дюпен на два-три дня, показавшиеся для моего нетерпения двумя или тремя веками; наконец я полетел в объятия друга. Непередаваемая минута! Он был не один: д’Аламбер и казначей церкви Сент-Шапель были у него. Входя, я видел только его; я с криком бросился к нему, крепко сжал его в объятиях, выражая свои чувства только слезами и рыданьями; я задыхался от нежности и радости. Освободившись, он прежде всего обратился к священнику и сказал ему: «Видите, сударь, как любят меня мои друзья?» Весь охваченный волненьем, я не обратил тогда внимания на то, как Дидро сумел извлечь из него выгоду; но впоследствии, вспоминая об этом, я всегда думал, что, будь я на месте Дидро, не такая мысль первой пришла бы мне в голову.
Я нашел, что тюрьма подействовала на него угнетающе. Башня произвела ужасное впечатление; и хотя в замке он чувствовал себя сносно и мог свободно совершать прогулки по парку, даже не обнесенному стеной, но все же нуждался в обществе друзей, чтобы не впасть в мрачное расположение духа. Я, несомненно, больше всех сочувствовал его страданью и полагал, что мое присутствие будет для него наилучшим утешеньем; поэтому, несмотря на очень срочные дела, я навещал его не реже чем через день – либо один, либо с его женой – и проводил с ним послеобеденные часы.
В 1749 году лето было необычайно жаркое. От Парижа до Венсена считается около двух миль. Не имея средств на фиакр, я в два часа дня отправлялся пешком, если был один, и шел быстрым шагом, чтоб прийти пораньше. Придорожные деревья, подстриженные по обычаю страны, не давали почти никакой тени; и часто, побежденный жарой и усталостью, я в изнеможении растягивался на земле. Чтобы идти медленнее, я решил брать с собой какую-нибудь книгу. Однажды я взял «Меркюр де Франс» и, пробегая его на ходу, наткнулся на такую тему, предложенную Дижонской Академией{266} на соискание премии следующего года: «Способствовало ли развитие наук и искусств порче нравов или же оно содействовало улучшению их?»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});