Люди и призраки - Сергей Александрович Снегов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Мартын о габаритах. Не открываться”.
“Мартын берется уменьшить габариты до переносных. Передвижные генераторы энергии! Черт бы его побрал, вдруг сделает? Еще наболтает Эдуарду”.
“Удалить. Адель подозревает. И ее? Открыться Мартыну?”
“Чистоплюй. Разыграет простодушие”.
“Радикальное решение. Остальное — без эффекта”.
“Радикальное решение. Только!”
“Тэта. Но как?”
Пропуск, судя по датам, в несколько дней. Потом:
“Завтра. Взять себя в руки. Взять! Не перейти — прыгнуть через Рубикон!”
“Мартын. Не знаю, не знаю! Без него нельзя. А с ним?”
“Мартын остался. Верить ему? А без него как?”
“Сам ушел. Может, вернется? Шифр оставил. Воротится — расскажу. Пока один — побольше бактерий, насекомых, споры. Список и срочно затребовать. Может, ошибаюсь?”
Я откинулся на стуле, закрыл глаза. Вот так оно, стало быть, и совершалось, дорогой мой Кондрат! Сперва удивился природе гарпов, и на какое-то время это было главным — непостижимая физика генерирования в организме мощных силовых полей. Пытливость ученого — исследователя физических процессов. А потом — наряду с пытливостью — возмущение и страх, чувства совсем иного порядка, чем научная любознательность. Эдуард требует помощи для войны на Гарпии, ты возмущаешься и страшишься, что он наши находки использует как новое оружие, запрета на которое еще нет, ибо эти находки еще не оружие, а только могут им стать. Ты вспоминаешь о мерах безопасности в наших экспериментах. Было, было такое опасение, что разнообразные излучения, порожденные вторжением ротонов в атомные ядра, могут стать гибельными для организма. На установке надежная защита от попутных вредных излучений, и сама установка нетранспортабельна, это не орудие боя. А если сделать ее транспортабельной? А если счесть попутное главным — пренебречь выдаваемой полезной энергией ради убийственного излучения? Не станет ли тогда мирное сооружение эффективным средством войны? Вот о чем ты меня тогда допрашивал, Кондрат! Я слышал волнение в твоем голосе, но так и не понял, почему волнуешься. Я спокойно ответил тебе, что уменьшение габаритов генератора и установки — нехитрая инженерная задача, берусь это сделать, если надо. Теперь понимаю, почему в тот момент ты так странно, так беспомощно глядел на меня.
Наверное, в этот день ты и надумал ликвидировать наш коллектив. Эдуарда нельзя оставлять, очень уж его заинтересовали военные возможности нашей работы. Стало быть, придется распроститься и с Аделью, она, ты уже это понимал, не покинет Эдуарда. Ну, а я, дорогой Кондрат? Что надумал ты обо мне? Ничего ты не надумал! Хотел остаться в одиночестве-на свободе проверить, какого ждать вреда от полезного своего изобретения, — и хотел задержать меня, ибо могли возникнуть непредвиденности с ротоновым генератором, а я все же лучше тебя разбираюсь в физике ротонов. Ты колебался, не открыться ли? Но не открылся, не верил мне. И все вглядывался в портреты двух знаменитых физиков, столь противоположно очертивших свои жизненные пути. Сколько раз я заставал тебя на диване, неподвижного, с глазами, устрем — ленными на эти два одухотворенных лица, чем-то даже похожих одно на другое — худые, тонкие, умные. Почему ты так долго всматривался в этих двух старых физиков? Колебался? Не верю! Ты свой путь избрал сразу, не сомневаюсь в этом! Значит, оценивал меру жертвы, какую потребует такой путь! И старался понять, кто же из них двух принес большую жертву, ибо ни тому, ни другому не пришлось “провальсировать к славе шутя”, как с горестной, но гордой убежденностью в своей правоте выразился один древний поэт, не разрешивший себе подобного победного вальса.
Я вскочил из-за Кондратова стола и, как еще недавно он, нервно зашагал по кабинету. При каждом повороте я вглядывался в два портрета. На столе лежала стопочка книг Энрико Ферми и Фредерика Жолио, присланных мне из библиотеки. Я думал о Ферми. Я не хотел перелистывать его книги, Ферми был ясен. Нет, Кондрат, путь этого человека ты сразу отверг, путь этот был чужд всему твоему естеству. Да, конечно, ты вспоминал, что Энрико Ферми, хоть на несколько часов позже, чем в Париже Фредерик Жолио, первый публично объявил на конференции физиков в Вашингтоне 26 января 1939 года, что цепная реакция деления ядер урана реальна и что при этой реакции выделяется энергии в миллионы раз больше, чем при горении нефти и угля. И что именно Ферми выстроил и 2 декабря 1942 года запустил первый в мире атомный реактор — единственное тогда на Земле инженерное сооружение, дающее энергию не от Солнца и солнечных продуктов — угля, дерева, нефти, горючих газов. И что именно Ферми, страшась, что и немецкие физики, служившие фашистским генералам, создадут атомное оружие, сам пошел на службу к генералам, был одним из творцов первой атомной бомбы. И что именно он, уже после разгрома фашизма, когда можно было обойтись без ядерного страшилища, собственноручной подписью скрепил решение сбросить атомную бомбу на Хиросиму и Нагасаки, да еще очень мило сказал: “Нет, но ведь это такая интересная физика, господа!” Больше трехсот тысяч человек погибли в тех двух городах 6 и 9 августа 1945 года, когда над ними запылало чудовищное “солнце смерти”, так назвал это изобретение один из соратников Ферми, Роберт Оппенгеймер, честно потом признавшийся: “Мы сделали работу за дьявола”. Воистину очень интересная физика — “работа за дьявола”, “солнце смерти”, в тысячу раз более яркое, чем наше солнце, солнце жизни. Сотни тысяч испепеленных, превращенных в пламя и плазму, в газ и пыль, изуродованных, искалеченных, осужденных, кто остался жив, на мучительное умирание — жизнь без жизни. Ты думал об этом, Кондрат, не мог не думать! И не мог не вспоминать, что Энрико Ферми, устрашенный делом своего ума и рук, тихо отдалился от дальнейших работ над бомбой, превратился в смирного профессора, никаким новым выдающимся вкладом не обогатившего потом свою науку. Он молчал, он был молчалив, этот великий ученый, но ведь не мог же он не числить за собой уничтоженных и искалеченных женщин и детей! Как он справлялся с угрызениями человеческой совести, равно отпущенной и гению, и обывателю? Или совесть бывает безразмерной — одна для обыденности, другая для событий, провозглашенных великими? Нет, как он мерил свои научные успехи — вдохновением “интересной физики” или “работой за дьявола”? Не всякий венец славы украшает голову,