Рождественские истории - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он протянул руку через спинку кушетки, словно ожидая, что Милли возьмет ее в свои, но, слишком слабый, чтобы подняться, остался лежать, как лежал, подсунув под щеку ладонь другой руки.
Ученый обвел взглядом комнату; он увидел стопки бумаг и книг рядом с незажженной лампой на столике в углу, сейчас запретные для больного и прибранные к сторонке, но говорившие о долгих часах, которые студент проводил за этим столом до своей болезни и которые, возможно, были ее причиной; увидел и предметы, свидетельствовавшие о былом здоровье и свободе, например, куртку и плащ, праздно висевшие на стене теперь, когда хозяин их не мог выйти на улицу; и несколько миниатюр на камине, и рисунок родного дома — напоминание об иной, не столь одинокой жизни; и в раме на стене — словно бы знак честолюбивых стремлений, а быть может, и привязанности — гравированный портрет его самого, незваного гостя. В былые времена и даже еще накануне Редлоу смотрел бы на все это с искренним участием, и каждая мелочь что-то сказала бы ему о живущем здесь человеке. Теперь это были для него всего лишь бездушные предметы; а если мимолетное сознание связи, существующей между ними и их владельцем, и мелькнуло в мозгу Редлоу, оно лишь озадачило его, но ничего ему не объяснило, и он стоял неподвижно, в глухом недоумении осматриваясь по сторонам.
Студент, чья худая рука так и осталась лежать на спинке кушетки, не дождавшись знакомого прикосновения, обернулся.
— Мистер Редлоу! — воскликнул он, вставая.
Редлоу предостерегающе поднял руку:
— Не подходите! Я сяду здесь. Оставайтесь на своем месте.
Он сел на стул у самой двери, мельком поглядел на молодого человека, который стоял, опираясь одной рукой о кушетку, и опустил глаза.
— Я случайно узнал — как именно, это не важно, — что один из моих слушателей болен и одинок, — сказал он. — Мне ничего не было о нем известно, кроме того, что он живет на этой улице. Я начал розыски с крайнего дома — и вот нашел.
— Да, я был болен, сэр, — ответил студент не только скромно и неуверенно, но почти с трепетом перед посетителем. — Но мне уже несравненно лучше. Это был приступ лихорадки — нервной горячки, вероятно, — и я очень ослаб, но теперь мне уже много лучше. Я не могу сказать, что был одинок во время болезни, это значило бы забыть протянутую мне руку помощи.
— Вы говорите о жене сторожа? — спросил Редлоу.
— Да. — Студент склонил голову, словно отдавая доброй женщине безмолвную дань уважения.
Ученый все сильнее ощущал холодную скуку и безразличие; трудно было узнать в нем человека, который лишь накануне вскочил из-за обеденного стола, услыхав, что где-то лежит больной студент, — теперь он был подобен мраморному изваянию на собственной могиле. Вновь поглядев на студента, все еще стоявшего опершись на кушетку, он сразу отвел глаза и смотрел то под ноги, то в пространство, как бы в поисках света, который озарил бы его померкший разум.
— Я припомнил ваше имя, когда мне сейчас назвали его там, внизу, и мне знакомо ваше лицо. Но разговаривать с вами мне, очевидно, не приходилось?
— Нет.
— Мне кажется, вы сами отдалялись от меня и избегали встреч?
Студент молча кивнул.
— Отчего же это? — спросил Ученый без малейшей заинтересованности, но с каким-то брюзгливым любопытством, словно из каприза. — Почему именно от меня вы старались скрыть, что вы здесь в такое время, когда все остальные разъехались, и что вы больны? Я хочу знать, в чем причина.
Молодой человек слушал это со все возраставшим волнением, потом поднял глаза на Редлоу, губы его задрожали, и, стиснув руки, он с неожиданной горячностью воскликнул:
— Мистер Редлоу! Вы открыли, кто я! Вы узнали мою тайну!
— Тайну? — резко переспросил Ученый. — Я узнал тайну?
— Да! — ответил студент. — Вы сейчас совсем другой, чем обычно, в вас нет того участия и сочувствия, за которые все вас так любят, самый ваш голос переменился, в каждом вашем слове и в вашем лице принужденность, и я теперь ясно вижу, что вы меня узнали. И ваше старание даже сейчас это скрыть — только доказательство (а, видит бог, я не нуждаюсь в доказательствах!) вашей прирожденной доброты и той преграды, что нас разделяет.
Холодный, презрительный смех был ему единственным ответом.
— Но, мистер Редлоу, — сказал студент, — вы такой добрый и справедливый, подумайте, ведь если не считать моего имени и происхождения, на мне нет даже самой малой вины, и разве я в ответе за то зло и обиды, которые вы претерпели, за ваше горе и страдания?
— Горе! — со смехом повторил Редлоу. — Обиды! Что они мне?
— Ради всего святого, сэр! — взмолился студент. — Неужели эти несколько слов, которыми мы сейчас с вами обменялись, могли вызвать в вас такую перемену? Я не хочу этого! Забудьте обо мне, не замечайте меня. Позвольте мне, как прежде, оставаться самым чужим и далеким из ваших учеников. Знайте меня только по моему вымышленному имени, а не как Лэнгфорда…
— Лэнгфорда! — воскликнул Ученый.
Он стиснул руками виски, и мгновенье студент видел перед собою прежнее умное и вдумчивое лицо Редлоу. Но свет, озаривший это лицо, вновь погас, точно мимолетный солнечный луч, и оно опять омрачилось.
— Это имя носит моя мать, сэр, — с запинкой промолвил студент. — Она приняла это имя, когда, быть может, могла принять другое, более достойное уважения. Мистер Редлоу, — робко продолжал он, — мне кажется, я знаю, что произошло. Там, где исчерпываются мои сведения, и начинается неизвестность, догадки, пожалуй, подводят меня довольно близко к истине. Я родился от брака, в котором не было ни согласия, ни счастья. С младенчества я слышал, как моя матушка говорила о вас с уважением, почтительно, с чувством, близким к благоговению. Я слышал о такой преданности, о такой силе духа и о столь нежном сердце, о такой мужественной борьбе с препятствиями, перед которыми отступают обыкновенные люди, что, с тех пор как я себя помню, мое воображение окружило ваше имя ореолом. И наконец, у кого, кроме вас, мог бы учиться такой бедняк, как я?
Ничто не тронуло Редлоу, ничто не дрогнуло в его лице, он слушал, хмуро и пристально глядя на студента, и не отвечал ни словом, ни движением.
— Не могу сказать вам, — продолжал тот, — я все