Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 2 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, все думали, что надо ему отказаться от своих слов!… Зачем же вызывать новое раздражение, теперь уже против нового правительства?
Но он – не хочет отрекаться, он – так думает, – отпирался, необычно растерянный. Тут ещё и голоса не стало, он совсем надорвал его в зале.
– Тогда заявите, что это – не мнение правительства, а ваше частное личное, – выдвинулся Некрасов.
Вот так-так, на первом же шагу предстояло отрекаться!…
И надо поспешить дать это заявление корреспондентам, чтобы появилось завтра в газетах.
349
С красными лентами через чугунную грудь и с красными флажками локомотив подкатил на псковский вокзал два вагона невдолге до десяти вечера и невдали от той платформы, у которой стоял царский поезд литер А. Парные часовые у Собственного поезда, чины охраны и свиты остолбенели, увидя при станционных фонарях, как из пришедшего служебного вагона выскочило несколько солдат с красными бантами в петлицах, а винтовки таща как удобней по неумелости, – зримое видение революционного Петрограда. Подошедшие вагоны остановились у соседней платформы лишь немного наискосок от царского салон-вагона. С задней площадки второго вагона гражданский молодой человек, тоже с красным бантом, заприметив станционных служащих да случайных прохожих, стал раздавать им листки. Брали, кто неуверенно, кто охотно. Расходились с ними. Приходили другие желающие взять.
Генерал Рузский непременно хотел перехватить депутатов, зазвать их к себе, минуя царя. Для этого он отдал распоряжения и сам не уезжал в город, сидел в своём вагоне на вокзале, а Данилов из города из штаба присылал сюда ему приходящие документы – ответные телеграммы Сахарова, Непенина, телеграмму о назначении Корнилова, затем разработанный в Ставке проект Манифеста об отречении. Рузский отсылал эти все документы Государю, сам избегая видеть его, желая сохранить при себе отречную царскую телеграмму, – и устоял при повторных требованиях, не отдал сокровища. Боялся он поворота государева настроения за эти лишние часы. Для того Рузский и должен был первый видеть депутатов, чтоб объяснить им, как далеко уже ослаб и подался царь, чтоб их давление оказалось не робче. Беспокоило его, что едет Шульгин, известный монархист, впрочем последние полтора года и верный член Прогрессивного блока. Петроградская обстановка загадочно колыхалась, переменялась, можно было ждать и поворота. Не успел Рузский погнать Родзянке заверительную телеграмму, что по его желанию Корнилов вот уже назначен в Петроград (не должный по службе этого слать, но благоприятно представиться перед могущественным Родзянкой), как пришло – скорее слухом, чем донесением, – что несколько броневых автомобилей, него грузовиков с вооружёнными солдатами движутся от Луги ко Пскову. И – как это надо было понять и что делать? Противодействовать войскам нового правительства Рузский никак бы не смел, однако и пускать возбуждённую банду в расположение штаба фронта – тоже?
Но как ни сидел он на нетерпеливых иголках в своём вагоне на другом конце вокзала, ничем больше не занимаясь, только ожидая, – упустил, доложили ему с опозданием.
И Гучков с Шульгиным тоже хотели сперва увидеть Рузского, чтоб узнать точно все обстоятельства и не сделать неверного шага. Но не успели они выйти из вагона и выслушать напряжённо-торжественный рапорт станционного коменданта (так приказал ему Рузский) – как вплотную к депутатам подошёл подстерегавший их флигель-адъютант и пригласил к Государю. И отказаться было невозможно: не только по представлениям вековым, но и – выглядело бы неуверенно, портило бы саму их миссию.
И грузноватый приземистый чуть прихрамывающий Гучков, в шубе богатого меха, и легко одетый тонкий высоковатый Шульгин в котиковой шапочке – пошли к царскому вагону, будто так и думали начать, спустились на рельсы, вступили на другую платформу.
По пути флигель-адъютант Мордвинов спросил Шульгина, что же делается в Петрограде, и тот, по молодости, по впечатлительности, не сообразуя со своею миссией, откровенно ответил:
– Что-то невообразимое! Мы всецело в руках совета депутатов, уехали тайком, и нас, возможно, арестуют, когда мы вернёмся.
– Так на что же надеяться? – изумился Мордвинов.
– Вот надеемся, – искренно сказал Шульгин, – что Государь нам поможет.
Вошли в столовую часть вагона. Скороход помог депутатам снять пальто. Через двери они перешли в салон. Он был залит ярким светом при зашторенных окнах, светло-зелёной кожей обиты стены, и лощёно чист, от какой чистоты депутаты уже отвыкали за эти дни в Петрограде. Пианино. Небольшие художественные часы на стене.
Тут встретил их с расторченными седыми усами худой глубоколетний желтовато-седой генерал с аксельбантами – министр Двора граф Фредерикс. Он многие годы сберегал высокую ровную фигуру, но теперь согнутье спины уже и крючило его. Однако он был безупречно наряден, и портреты трёх императоров в бриллиантах на голубом банте напоминали дерзким депутатам, куда они явились. У него было своё неотступное спросить о Петрограде – о разгроме своего дома и что жену увезли неизвестно куда, – но он находился при исполнении обязанностей выше его самого и ни о чём не спросил.
А Гучков, здороваясь с ним, это самое и выговорил запросто, или даже рассеянно, почти как говорят дежурную любезность: что дом министра разгромлен, и он, Гучков, не знает, что сталось с семьёй.
Гучков переступал тяжёлыми ногами, как победивший полководец, приехавший диктовать мир. А Шульгин застеснялся: он ощутил себя совсем не к императорскому приёму, не вполне помыт, не хорошо побрит, в простом пиджаке, уже четыре дня в таврическом сумасшествии. Только сейчас он сообразил, насколько далеки они от церемониала, насколько внешне не подготовлены присутствовать при великой минуте России.
Государь был в соседнем вагоне и тут вошёл – не обычной своей молодой лёгкой походкой, однако стройный как всегда, ещё и в пластунской серой черкеске с газырями, в полковничьих погонах. Лицом он был отемнён и во многих глубоких морщинах, набежавших за последние дни. Он не стал церемонно, чтобы к нему подходили, но сам подошёл и очень просто здоровался, в пожатии у него была крепкая рука.
Дожил император! Своего семейного, личного врага он ожидал как избавителя и сердцем торопил встречу все эти ужасные семь часов от дневного отречения до приезда депутатов. За эти семь часов он выдержал со свитой чай, обед. И читал подбодряющую телеграмму Сахарова. И безнадёжную Непенина: что если отречение не будет дано в несколько ближайших часов – наступит катастрофа России. И в телеграмме Алексеева уверенное заявление Родзянки о сформировании самозваного правительства, и как оно само себе выбрало генерала на Петроградский округ. И несколько раз перечитывал проворно подготовленный дипломатической частью Ставки Манифест об отречении, впрочем благородный.
Вероятно (он боялся) в этот раз глаза его не скрыли и растерянности и надежды: может быть, депутаты привезли ему смягчение? Он спешил угадать: что привезли? Он готов был на ответственное министерство и готов был своего ненавистника Гучкова сделать председателем совета министров (и потом работать с ним и сносить его доклады), – только бы окончилась эта мучительная тяжба с Петроградом, а сам император мог бы беспрепятственно следовать в Царское Село.
Так известны были здесь все лица, что встречавшим не пришёл даже вопрос – спросить у приехавших полномочий от Государственной Думы на этот приезд и переговоры. А депутаты даже ни минуты не подумали ни в Петрограде, ни по пути о таких полномочиях.
Они сошлись как лица несомненные и в обстоятельствах несомненных.
Несомненных – но достаточно ли известных Государю тут, во Пскове?…
Государь сел к небольшому квадратному столу у стены, с каждой стороны на двоих, слегка ослонясь о зеленоватую кожаную обивку стены. Гучков и Шульгин – по другую сторону, против него, Фредерикс – на отдельном стуле, посреди комнаты. В углу за другим маленьким столиком – свитский генерал Нарышкин, начальник военно-походной канцелярии, занёс карандаш над бумагой, записывать.
Понимая, что главный из двоих – Гучков, Государь именно ему кивнул говорить.
О, сколькое мог Гучков высказать этому человеку! Сколько уже было между ними докладов – в Девятьсот Пятом и Шестом году принятых доверительно, так что возбуждалась большая надежда на действие; потом, председателем 3-й Думы, непонятых, отвергнутых. И ещё сверх того в разное время сколько готовил Гучков мысленных докладов царю, монологов к нему, разоблачительных писем! Не изгладился, не забылся ни один рубец минувшего десятилетия. Но – ускользнул уклончивый венценосец ото всех тех монологов, утекло время, – и выговаривать всё то сейчас упречно – было поздно, разве только наслаждением мести. И – улавливал Гучков сейчас в глазах царя и невраждебность, и – неуверенность.