Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 6-7 - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но у Плавицкрго в любом случае останется капитал от продажи Магерувки, — заметил Поланецкий, словно отгоняя собственные сомнения.
— Если старик его не проест, не проиграет, не промотает.
— Надо что-то предпринимать. Я виноват, что имение продано, я должен им теперь и помочь.
— Ты? — удивился Бигель. — Я думал, ты порвал с ними всякие отношения.
— Попытаюсь их опять возобновить. Завтра иду к ним с визитом.
— Не знаю, обрадуются ли они тебе.
— Я тоже не знаю.
— Хочешь, вместе пойдем? Тут важно лед сломать. Могут ведь не принять тебя одного… Жалко, жены нет, я в городе один… Сижу дома вечерами, играю на виолончели, но днем у меня времени много, могу с тобой пойти.
Однако Поланецкий отклонил его предложение и на другой день, одевшись с особой тщательностью, отправился к Плавицким один. Он знал, что недурен собой, и хотя обычно не придавал этому значения, на сей раз решил для успеха предприятия ничем не пренебрегать. И по дороге стал обдумывать, что говорить, как поступать, заранее пытаясь представить себе, как его примут.
«Лучшее, что можно придумать, — это искренность и простота», — решил он, сам не заметив, как очутился перед «Римом».
Сердце у него забилось сильнее.
«Хорошо бы их не оказалось дома, — промелькнуло у него в голове. — Оставлю визитную карточку и посмотрю, отдаст мне визит Плавицкий или нет». Но тут же сказал себе: «Не трусь!» — и вошел в гостиницу.
Узнав у портье, что Плавицкий у себя, он послал визитную карточку, и его тотчас попросили подняться в номер.
Плавицкий сидел за столом и писал письма, посасывая трубку с большим янтарным мундштуком. При появлении Поланецкого он поднял голову и, глядя на него через пенсне в золотой оправе, сказал:
— Милости прошу!
— Я узнал от Бигеля, что вы в Варшаве, и пришел засвидетельствовать свое почтение.
— Очень мило с твоей стороны, — отвечал Плавицкий, — я, по правде говоря, от тебя этого не ждал. Мы плохо с тобой расстались, причем по твоей вине. Но если ты почел своей обязанностью навестить меня, я как старший снова принимаю тебя в свои объятия.
Но объятий на этот раз не последовало, старик ограничился тем, что протянул через стол руку Поланецкому, которую тот пожал, подумав про себя: «Как же, тебя навестить, ничем я тебе не обязан».
— Переезжаете в Варшаву? — после небольшой паузы спросил он.
— Да. Всю жизнь вот в деревне провел, привык с петухами вставать, хлопотать по хозяйству… Нелегко мне будет привыкать к вашей Варшаве. Но девушке не годится жить затворницей, и пришлось эту жертву принести; впрочем, мне это не впервой.
Поланецкий две ночи провел в Кшемене и был свидетелем, что Плавицкий вставал около одиннадцати, а хлопоты его… они хозяйства не касались; но он промолчал: его мысли были заняты другим. Из номера Плавицкого открытая дверь вела в соседнюю комнату, — должно быть, Марынину. Косясь на эту дверь, Поланецкий подумал вдруг, что Марыня вообще может не выйти к нему.
— А панну Марыню буду я иметь честь повидать? — спросил он.
— Марыня пошла квартиру посмотреть, которую я утром приискал. Сейчас вернется, это недалеко. Квартирка, скажу я тебе, — просто загляденье! У меня будут кабинет и спальня, у Марыни — тоже славная комнатка. Столовая, правда, темновата, зато гостиная точно бонбоньерка…
И он многословно принялся описывать квартиру, точно довольный ребенок или предвкушающий наслаждение сибарит.
— Только приехал — и квартиру нашел. Варшаву я хорошо знаю, мы с ней старые знакомые, — заключил он.
В соседнюю комнату кто-то вошел.
— Наверно, Марыня, — сказал Плавицкий и спросил громко: — Марыня, ты?
— Я, — отозвался молодой голос.
— Иди сюда, у нас гость.
В дверях появилась Марыня. При виде Поланецкого на лице ее изобразилось удивление.
Поланецкий встал, поклонился, а когда она приблизилась к столу, протянул руку. Она ответила столь же вежливым, сколь и холодным пожатием. И сразу же обратилась к отцу, словно в комнате никого другого не было:
— Квартиру я посмотрела. Уютная, удобная. Одно меня смущает: не слишком ли улица шумная?
— Здесь улицы все шумные, это не деревня, — заметил Плавицкий.
— Извините, я пойду сниму шляпу, — сказала Марыня, ушла и долго не показывалась.
«Больше не выйдет», — подумал Поланецкий.
Но она, наверно, только поправляла волосы перед зеркалом, потому что опять вернулась, спросив.
— Я не помешаю?
— Нет, — ответил отец, — дел с ним у нас теперь никаких нет, чему я, кстати, очень рад. Пан Поланецкий к нам с визитом.
Поланецкий слегка покраснел.
— Я только что из Райхенгалля, — сказал он, чтобы переменить тему. — Пани Эмилия и Литка кланяются вам. Отчасти поэтому осмелился я к вам явиться.
Лицо Марыни на минуту утратило выражение холодного спокойствия.
— Эмилька писала, что у Литки был сердечный приступ, — сказала она. — А как она сейчас себя чувствует?
— Больше приступа не было.
— Я жду письма от нее, может быть, оно и пришло, но, наверно, по старому, кшеменьскому адресу, вот я и не получила.
— Перешлют, — сказал Плавицкий, — я распорядился все пересылать сюда.
— Вы больше не вернетесь в деревню? — спросил Поланецкий.
— Нет, не вернемся, — сказала Марыня, и лицо ее приняло прежнее отчужденное выражение.
Наступило минутное молчание. Поланецкий смотрел на девушку, и в душе его происходила борьба. Он не мог глаз оторвать от ее лица, и ему все ясней становилось, что она, да, она в его вкусе, что именно такую мог бы он полюбить, что это его идеал женщины, и тем невыносимей была для него ее холодность. Как много бы он дал за то, чтобы увидеть на ее лице прежнее внимание, то любопытство, с каким она слушала его в Кшемене, тот неподдельный интерес в лучащихся улыбкой глазах. Как много дал бы, чтобы все это вернуть, но не знал, прямой выбрать путь или обходной, и потому колебался; Наконец избрал тот, который больше отвечал его натуре.
— Я знал, — сказал он вдруг, — как вам дорог Кшемень, и сам же, вероятно, способствовал его продаже. Мне очень жаль, если это так, и я, признаюсь вам открыто, всегда буду сожалеть об этом. Не могу даже сказать в свое оправдание, что поступил необдуманно или сгоряча. Напротив, я долго размышлял, но соображения мои были злы и неразумны. Тем сильнее я виноват, и очень прошу простить меня.
С этими словами он встал. Щеки его пылали, взгляд выражал искренность и правдивость, но сказанное им не возымело никакого действия. Поланецкий избрал неверный путь. Он слишком мало знал женщин и не понимал, насколько их суждения, особенно о мужчинах, зависят от их чувств — стойких или сиюминутных. Под властью этих чувств они могут все истолковать и в хорошую и дурную сторону, и справедливо, и несправедливо, повернуть так и эдак: глупость принять за ум, ум — за глупость, эгоизм — за самоотверженность, самоотверженность — за себялюбие, грубость — за откровенность, откровенность — за бестактность. Мужчина, чем-либо навлекший на себя неприязнь, не может быть в глазах женщины искренен, справедлив или хорошо воспитан. А Марыня со времени приезда Машко в Кшемень питала глубокую неприязнь к Поланецкому и не поверила в его искренность. «Что же это за человек, — подумала она, — если считает сегодня злым и неразумным то, что вчера совершил в полном разумении?..» Кшемень, его продажа, приезд Машко и цель его, которая была для нее очевидна, — все это причиняло боль, как незаживавшая рана. И Поланецкий, казалось ей, бесчувственно и грубо бередил теперь эту рану.
Он встал, глядя ей прямо в лицо в ожидании, что она протянет руку в знак дружбы и прощения, ясно сознавая: сейчас решается его судьба; но глаза ее потемнели, словно от боли и гнева, и стали еще более непроницаемыми.
— Можете не беспокоиться, — с вежливой холодностью ответила она, — папа вполне доволен продажей и никаких претензий к пану Машко не имеет.
С этими словами она тоже встала, полагая, что Поланецкий хочет проститься. Он постоял еще, уязвленный, разочарованный, с унизительным чувством, что его отвергли, и закипая гневом от этого оскорбления.
— Если так, — сказал он, — то мне и правда нечего беспокоиться.
— Да, да, — подтвердил Плавицкий. — Сделка очень выгодная.
Поланецкий вышел, нахлобучив шляпу, и, перескакивая сразу через несколько ступенек, все твердил про себя на лестнице: «Ноги моей больше у вас не будет».
Но домой возвращаться, оставаться наедине с собой не хотелось, — он чувствовал, гнев его задушит, и пошел куда глаза глядят. Ему показалось, он разлюбил Марыню, больше того: возненавидел; однако не переставая думал о ней и, прими его мысли более спокойный оборот, понял бы, как глубоко затронула его эта новая встреча. Он вновь увидел ее, смотрел на нее, сравнивая с тем образом, который запечатлелся в памяти, — и образ этот, обретя живые краски, стал еще привлекательней, еще сильней завладел его воображением. И, несмотря на гнев, в глубине его души росли восхищение и симпатия. Теперь для него существовало как бы две Марыни: одна — кшеменьская, кроткая, расположенная, жадно ему внимающая и готовая полюбить, и другая, варшавская, которая оттолкнула его с таким холодным пренебрежением. Женщина части предстает перед мужчиной как бы в двух обличьях, и непреклонная подчас больше ему импонирует, чем благосклонная. Поланецкий не ожидал увидеть Марыню такой, и к гневу его примешивалось удивление. Зная себе цену и будучи достаточно самонадеян, он был убежден, хотя сам себе в этом не признавался, что стоит ему только протянуть палец — и за него тотчас ухватятся. А вышло не так. Эта кроткая Марыня нежданно-негаданно обернулась судией, выносящим свой приговор, королевой, дарующей милость и немилость. И Поланецкий не мог освоиться с этой мыслью, гнал ее прочь; но такова уж природа человеческая: когда он понял, что совсем не столь желанен для нее, даже, по ее мнению, недостоин, она, несмотря на весь гнев, обиду и ожесточение, сильно возвысилась в его глазах. Самолюбию его был нанесен удар; но воля, поистине твердая, сопротивлялась, восставая против препятствия. Мысли беспорядочно кружились у него в голове, мысли, а вернее, чувства, оскорбленные и терзающие душу. Он сто раз повторял себе: забыть все, хочу и должен забыть, — но, не в силах совладать с собой, в то же самое время втайне, в сокровенной глубине души надеялся на скорый приезд пани Эмилии и на ее помощь.