Хроники Фрая - Стивен Фрай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хью отважно импровизировал:
— Вам не кажется, Найджел, что с тех давних дней, когда вы воровали автомобильные стерео, европейские стандарты ламинации смогли укрепить эти стекла?
— Вы… блям… правы, Питер. Я бы… блям… именно так и… блям… сказал. К тому же руки мои ослабли из-за слишком частого… блям… Хрясь!!. Ага, разбилось!
Из-за чего так ослабли мои руки, мне, по счастью, объяснять не пришлось.
Еще один скетч, запомнившийся мне достаточно ясно, напечатлелся на моей памяти, как клеймо, по той причине, что потребовал посещения гипнотизера.
Петь я, как уже говорилось, не способен. То есть действительно не способен, как не способен летать, размахивая руками, по воздуху. И дело не в том, что я пою плохо, а в том, что я не могу петь вообще. Я рассказывал вам, как действует мой голос на слишком много о себе мнящих и потому упорствующих в своих заблуждениях дураков, которые скачут вокруг, восклицая: «Ерунда! Петь может каждый…» Хью, как мы знаем, поет великолепно, он почти все делает великолепно, а вот Стивен петь просто-напросто не может. Думаю, впрочем, что наедине с собой, стоя под душем, к примеру, я, глядишь, и запел бы, но ведь как это проверишь? Стоит мне хоть на секунду вообразить, что в доме кто-то есть, — или в саду, да вообще в сотне ярдах от меня, — и я обращаюсь в ледяной столб. В состав этих «кто-то» входит и микрофон. В общем, мое пение схоже с квантовым явлением: любое наблюдение роковым образом изменяет его исход.
Ну так вот, где-то в середине второго сезона «Прямого эфира по субботам» обнаружилось, что не то Хью загнал меня в кошмарный угол, не то сам я себя туда загнал. Непонятно как, но мы сочинили сценку, для которой было существенным мое пение. Хью выполнял в ней какую-то другую важную функцию, а мне оставалось лишь смириться с тем, что я буду петь. На телевидении. В прямом эфире.
Три дня я провел в совершенной панике, дрожа, потея, постанывая, непрерывно зевая и каждые десять минут бегая пописать, — налицо были все симптомы крайнего нервного напряжения. В конце концов Хью не выдержал.
— Ну ладно. Придется написать другой скетч.
— Нет-нет! Я справлюсь. — Как назло, и скетч-то был хороший. Сколько бы ни пугала меня перспектива его исполнения, я знал: сыграть его мы должны. — Правда. Справлюсь.
Хью окинул меня взглядом: дрожащие колени, пепельная кожа, искаженная ужасом физиономия.
— Ничего ты не справишься, — сказал он. — Я же вижу. Послушай, это ведь явно с психикой связано. Ты же можешь сыграть песню на пианино, отличаешь одну от другой. Значит, отсутствием музыкального слуха не страдаешь.
— Нет, — согласился я. — Все горе в том, что я страдаю присутствием музыкальной немоты.
— Ну точно, психика. Знаешь что? Сходил бы ты к гипнотизеру.
Назавтра в три пополудни я пришел на Мэддокс-стрит, в приемную «клинического гипнотизера» Майкла Джозефа.
По рождению он оказался венгром. А выговор венгров — думаю, тут не обошлось без дедушки, — нравится мне больше любого другого из существующих в мире. Я не стану писать дальше «Vot» вместо «What» и «deh» вместо «the», просто представьте себе голос Георга Шолти, вдруг зазвучавший в моем мозгу.
— Расскажите, что привело вас ко мне, — попросил он, ожидая, я полагаю, услышать что-нибудь о курении или избыточном весе — в этом роде.
— Завтра вечером я должен петь.
— Виноват?
— Я должен петь завтра вечером. На телевидении, в прямом эфире.
И я объяснил, в чем дело.
— Вы говорите, что никогда не пели, что не можете петь?
— Ну, я думаю, тут что-то вроде психического торможения. Слух у меня достаточно приличный, я даже распознаю некоторые ноты — ми-бемоль мажор, например, или до минор, или ре мажор. Но как только доходит до пения в чьем-либо присутствии, в ушах у меня начинают стучать молотки, горло сжимается, во рту пересыхает и из него вылетает самая немелодичная и аритмичная жуть.
— Понимаю, понимаю. Попробуйте-ка положить ладони на колени, так вам, я думаю, будет удобнее. Знаете, когда ладони ложатся на ноги, они словно таять начинают, утопая в теле, поразительно, не правда ли? И скоро становится трудно сказать, где у тебя руки, а где ноги, верно? Они обращаются в одно целое. И пока это происходит, вам начинает казаться, что вас опускают в колодец, так? В темноту. Однако мой голос — он как веревка, держась за которую вы сохраняете уверенность в том, что не пропадете в этом колодце. Мой голос всегда сможет вытянуть вас назад, пока же он будет опускать вас все ниже и ниже, в темноту и тепло. Да? Нет?
— М-м… — Я чувствовал, что соскальзываю в состояние — не бессознательное, поскольку я отнюдь не задремывал и все хорошо понимал, нет, в состояние давно желанной расслабленности и удовлетворенного ступора. Свет вокруг меня тускнел, пока я не оказался в уютной, безопасной и теплой темноте, которую описывал гипнотизер.
— Скажите, когда именно вы решили, что не можете петь?
И тут, совершенно неожиданно, в сознании моем всплывает отчетливое, полное во всех деталях воспоминание о «прихрепе». Приходские репетиции происходили каждое субботнее утро в спортивно-молельно-актовом зале приготовительной школы. Учитель музыки мистер Химусс разучивал с нами гимны, которые нам предстояло спеть на завтрашней службе. Сейчас мой первый триместр. Мне семь лет, я только-только освоился с жизнью в 200 милях от родного дома. Я стою, держа в руках сборник гимнов, в конце шеренги мальчиков и, когда они запевают первый стих «Золотого Иерусалима», присоединяюсь к ним. Между тем дежурный староста Керк прогуливается по проходам, следя за поведением школьников. Внезапно он останавливается рядом со мной и поднимает руку:
— Сэр, сэр… Фрай фальшивит!
Хихиканье, мистер Химусс требует тишины.
— Спойте в одиночку, Фрай.
Я не понимаю, что значит «фальшивить», но понимаю, что проступок этот наверняка ужасен.
— Начинайте. — Руки мистера Химусса опускаются на клавиатуру, извлекают из нее аккорд, а сам он сильным тенором запевает первую строку: «Иерусалим златой…»
Я пытаюсь подхватить его пение: «…благословенны мед и млеко». Школьники, услышав издаваемый мной немелодичный писк, разражаются издевательским хохотом.
— М-да. Ну, думаю, в дальнейшем будет лучше, если вы станете лишь изображать пение, — говорит мистер Химусс.
Керк торжествующе улыбается и отходит, а я остаюсь один — багровый, потный, дрожащий от унижения, стыда и страха.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});