Тургенев - Юрий Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Любезные и добрые мои петербургские друзья!
Письмо мое вас удивит, я это знаю — но делать нечего. Знайте же: вместо того чтобы возвратиться в Россию — я с Боткиным еду в Рим, где провожу зиму — и только на весну вернусь на родину. Причины, побудившие меня к такой внезапной перемене моих намерений, следующие: соблазнительная мысль провести зиму в Италии, а именно в Риме, прежде чем стукнуло мне 40 лет, и я превратился в гриб. Надежда, почти несомненная, хорошенько поработать. В Риме нельзя не работать — и часто работа бывает удачна. Боязнь возвратиться в Петербург прямо к зиме. Наконец, представившийся случай сделать это путешествие вдвоём с Боткиным. А потому не сердитесь на меня...
Ты, милый Некрасов, тоже не сердись. Если, как я надеюсь, я буду работать в Риме, то это для «Современника» будет полезнее моего присутствия — и я оттуда буду высылать тебе всё, что сделано...
Припадаю к стопам Писемского, Гончарова и всех дорогих друзей, которых я так желал бы видеть и которых не увижу зимой. Пусть они простят меня великодушно!»
После пережитых душевных волнений и мук, фактически кончившихся для Тургенева разрывом с Полиной Виардо, его соблазнила возможность тихой, исполненной спокойной работы зимы в Риме среди величественной и умиротворяющей обстановки. Вдруг Италия поможет ему еще раз возродиться духом? «Рим именно такой город, где легче всего быть одному; а захочешь оглянуться — не пустые рассеяния ожидают тебя — а великие следы великой жизни, которые не подавляют тебя чувством твоей ничтожности, — а, напротив, поднимают тебя и дают твоей душе настроение несколько печальное, но высокое и бодрое».
В Риме Тургенев постепенно оттаивал душою. Каждый день совершался какой-то праздник на небе и на земле; каждое утро, как только он просыпался, голубое сияние улыбалось ему в окна. Особенно успокаивал вид римских развалин. «Через несколько лет всё рухнет — иные стены едва держатся — но под этим небом самое запустение носит печать изящества и грации; здесь понимаешь смысл стиха «Печаль моя светла». Одинокий, звучно журчащий фонтан чуть не до слез меня тронул. Душа возвышается от таких созерцаний — и чище, и нежнее звучат в ней художественные струны».
«Что за удивительный город! Вчера я более часа бродил по развалинам Дворца Цезарей — и проникся весь каким-то эпическим чувством; эта бессмертная красота кругом, и ничтожность всего земного, и в самой ничтожности величие — что-то глубоко грустное, и примиряющее, и поднимающее душу... Этого словами передать нельзя, но, раз ощутив, забыть, смешать с другим чувством нельзя. Впечатления эти музыкальны и лучше могли бы передаться музыкой».
Надо было смириться с положением одинокого, оставленного человека. В жизни совершался крутой возрастной перелом. С треском рушилось хрупкое здание прошлого и ничего обнадеживающего, нового еще не появлялось. «В человеческой жизни, — писал он из Рима Е. Е. Ламберт, — есть мгновенья перелома, мгновенья, в которых прошедшее умирает и зарождается нечто новое; горе тому, кто не умеет их чувствовать, — и либо упорно придерживается мертвого прошедшего, либо до времени хочет вызывать к жизни то, что еще не созрело. Часто я погрешал то нетерпением, то упрямством; хотелось бы мне теперь быть поумнее. Мне скоро сорок лет; не только первая и вторая, третья молодость прошла — и пора мне сделаться если не дельным человеком, то, по крайней мере, человеком, знающим, куда он идет и чего хочет достигнуть. Я ничем не могу быть, как только литератором — но я до сих пор был больше дилетантом. Этого вперед не будет».
«Теперь каждому надобно быть на своем гнезде. В мае месяце я надеюсь прибыть в деревню — и не выеду оттуда, пока не устрою моих отношений к крестьянам. Будущей зимой, если Бог даст, я буду землевладельцем, но уже не помещиком и не барином». Созревали надежды сесть на землю и «пахать ее», как можно лучше пахать, те надежды, которыми живет тургеневский Лаврецкий, герой «Дворянского гнезда». Размышления Тургенева перекликаются с раздумьями о смысле существования, о родине, о деревенской России, которым предается Лаврецкий: «Я знал перед моей поездкой за границу, которая так была для меня несчастлива — что мне было бы лучше оставаться дома... и я все-таки поехал. Дело в том, что судьба нас всегда наказывает и так, и немножко не так, как мы ожидали, и это «немножко» нам служит настоящим уроком. Отдохнув в Риме, я вернусь в Россию сильно потрясенный и побитый, но надеюсь, по крайней мере, что на этот раз урок не пропадет даром».
Тургенев мечтает о конце скитальческой жизни, о твердой определенности взглядов, чувств и поступков, решает отказаться от погони за призраками ускользающего счастья, думает о самоотречении, об укреплении своей личности на твердом якоре долга. Погружаясь в тихую жизнь, он вынашивает в душе замысел самого «тихого» и гармоничного романа, главным лицом которого будет девушка, существо религиозное. Тургенев понимает трудность поставленной задачи, но надеется к концу 1858 года справиться с нею.
Возможно, что формированию этого замысла способствовало знакомство с Александром Ивановым и его картиной «Явление Христа народу». «По глубине мысли, по силе выражения, по правде и честной строгости исполнения вещь первоклассная, — писал Тургенев Анненкову. — Не даром он положил в неё 25 лет своей жизни. Но есть и недостатки. Колорит вообще сух и резок, нет единства, нет воздуха на первом плане (пейзаж в отдалении удивительный), всё как-то пестро и желто. Со всем тем я уверен, что картина произведет большое впечатление (будут фанатики, хотя немногие), и главное: должно надеяться, что она подаст знак противодействия Брюлловскому марлинизму».
Творчество Брюллова Тургенев считал худшим проявлением романтизма в русской живописной школе, чем-то аналогичным русскому Марлинскому или французскому Гюго в литературе. Влияние Брюллова казалось ему губительным для самобытного развития отечественной живописи. «Художеству еще худо на Руси, — писал он Анненкову из Рима. — Сорокин кричит, что Рафаэль дрянь и «все» дрянь, а сам чепуху пишет; знаем мы эту поганую российскую замашку. Невежество их всех губит...» «Представьте, все они (почти без исключения — я, разумеется, не говорю об Иванове) как за язык подвешенные, бессмысленно лепечут одно имя: Брюллов, а всех остальных живописцев, начиная с Рафаэля, не обинуясь, называют дураками... Я объявил им наконец, что художество у нас начнется только тогда, когда Брюллов будет убит, как был убит Марлинский... Брюллов — этот фразер без всякого идеала в душе, этот барабан, этот холодный и крикливый ритор — стал идолом, знаменем наших живописцев!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});