Ницше и нимфы - Эфраим Баух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нужно носить еще в себе хаос, чтобы родить блуждающую звезду, — это изречение я вложил в уста Заратустры, имея в виду душу, которая родится для звездного существования, для света, как для своей истинной сущности, для своего апофеоза.
И завершил я свою импровизацию непривычной для меня патетикой, сказав, что моя философия стремится разрешить проблему современного трагизма, разгадать загадки современного Сфинкса и сбросить его в пропасть.
По широко раскрытым глазам Лу, которая слушала меня, не в силах издать звука, я понял, что теряю ее навсегда. Женская интуиция остерегается всего, от чего несет гибельным ветерком. В тот миг мне внезапно вспомнилась увиденная мной однажды повивальная бабка, высохшая, старая, но полная скрытой страсти, и это шло от момента, когда поднимаешь в воздух молчащего новорожденного и шлепнешь его, чтобы он задышал и зашелся плачем. Причастность к тайне, разделяющей существование и забвение, обновляет ее. В этом мгновении — тайна жизни и смерти.
Только сейчас, в беспомощном и униженном моем состоянии, я отдаю себе отчет, что вся моя жизнь была заманчивой прогулкой по краю жизни.
Мне никогда не везло с женщинами. Случайно ли я привязывался к властным особам, будь то Лу или сестрица моя, которая не уступает ей по властности, но превосходит по подлости?
Называя ее в лицо хищницей в шкуре домашней киски, я потом не мог себе найти места, чтобы укрыться от стыда. Особенно вызывало во мне ярость фото Лу с хлыстом в руке, которым она погоняет меня и Ре. Не отсюда ли возникла у меня фраза, мимолетная, глупая, сделавшая меня знаменитостью среди слабого пола: идя к женщине, бери плетку?
И, при всем при этом, только одна Лу добралась до самых корней моего существа, определивших мою неповторимость и гениальность. По ее мнению, все дело в той интимной силе, с которой личность обращается к личности. Это может быть опровергаемо, но не похоронено.
И тот, повторяла она, кто, с другой стороны, захочет руководствоваться лишь внешней моей жизнью, Фридриха-Вильгельма, для понимания моего внутреннего мира, тот держать будет в руках лишь пустую оболочку от ядра. Ведь, в сущности, никаких внешних событий в моей жизни не происходило. Все переживаемое мной было столь глубоко внутренним, что могло находить выражение лишь в беседах с глазу на глаз и в идеях моих произведений.
Монологи в миниатюре составляют, главным образом, мои многотомные собрания афоризмов, образуют цельные обширные мемуары, высвечивая мой собственный духовный облик. Этот облик Лу полагала воспроизвести в будущем, передать события моей душевной жизни через мои же философские изречения.
В минуты нашей наибольшей душевной близости она рисовала мне мою истинную сущность. Отдавая должное ее проницательности в очерчивании моего облика и моих идей, я не мог отрешиться от ощущения, что речь идет о ком-то другом, скрываемом во мне, быть может, даже противостоящем мне во мне и настоятельно требующем от меня осознать его моей истинной сущностью. Такого раздвоения до разговоров с Лу я ранее не испытывал. Но одно осталось в моей памяти и чувствах, как самое драгоценное за всю мою жизнь, когда мы стояли за углом дома в Таутенбурге, где за светящимся окном сидела ничего не подозревающая Медуза Горгона в облике моей сестрицы.
И наши с Лу губы, набухая и подрагивая в сладостном предвкушении, сближались, как никогда раньше. И причастность окружающего мира в эти мгновения льнула теменью ночного неба к нашим сливающимся губам — в желании хоть немного удостоиться той сладости, которая так знакома пчелам, сосущим цветок. А за краем глаз толпились звезды, стараясь помешать полному слиянию, как это бывает с исходящими завистью сестрами, самыми близкими друзьями и подругами, любовь которых к нам, — по сути — зависть, если не ненависть.
244Неужели и вправду главным моим оппонентом и в то же время героем был Распятый, единственный, кто поднял распятие на уровень веры миллионов по гениальному воображению величайшего еврейского пророка Исайи.
Как быстро было забыто время, когда римляне распинали христиан тысячами. Понтий Пилат интересен мне лишь одной фразой, брошенной в сторону Распятого — «Ессе номо» — «Се человек».
Перечитал я свою рукопись «Ессе Номо», которую даже самые мне близкие люди — Франц и Петер — советовали не публиковать.
Но это ведь даже не книга в привычном смысле этого слова, это предсмертная прогулка, подведение последнего итога, раскрытие неожиданных для меня самого бездн подсознания, которые наставили на меня свои алчные пасти. И, быть может, силой безумия, а не разума, эти бездны выставили передо мной, вместе с их бесами, галерею существ, оказавших на меня влияние.
Это Иисус, Шопенгауэр, Вагнер, Сократ, Гейне. К ним можно прибавить более близкий мне ряд Нимф — Маму, Ламу, Козиму и Лу.
Я не только читал «Бесов» Достоевского, но и подробно конспектировал фрагменты этого романа. По сей день, я уверен, что именно в России можно воспрянуть духом. И, прежде всего, книги Достоевского я отношу к величайшим в моей жизни облегчениям.
И все же, почему я столько думаю и возвращаюсь к ним — Нимфам — глупым Сиренам? Я бы и сейчас заткнул уши воском, если бы можно было его здесь достать. Но знаю, что не поможет, ибо это пение и эти облики — внутри меня — все это размыто, а пение слабо, как игольное пение комара, но с ума свести сможет, как комар, по Его воле залетевший в ухо императора Тита, извел его из жизни.
Неужели меня погубило то, чем я отличаюсь от всех предшествующих мне философов — и это самоирония, парадоксальность, укрывание под различными масками, провоцирующая мегаломания, а порой и жестокость, идущая от слабого болезненного характера, короче, всё то, что от Дьявола.
Способность забвения и есть ощущение счастья. Не выпадение памяти, как выпадение воспроизводящего жизнь чрева, не деменция, а забвение, как лекарство души, и очищение творческой способности, чтобы ощутить себя перед входом в новую жизнь. Но чтобы ощутить забвение, прежде надо рассчитаться с прошлым, вот и расчёт — книга.
Моим единственным успокаивающим занятием был диалог со своим двойником, облик которого я запоминал в какой-то редкий удачный миг, проходя перед зеркалом в пахнущем карболкой коридоре дома умалишенных в Йене.
Иногда в просветах памяти на меня нападал страх: не мстит ли мне Бог, которого я высмеял и унизил, сказав, что у Бога помутился разум. И тот, в отместку лишил меня разума, но оставил эти просветы, чтобы я ощутил отчаянную боль пришедшей в себя души каждый раз на грани надвигающегося нового приступа безумия, провала в бездну — «по ту сторону». Память не подводила, а включалась и выключалась при полном ощущении тела, но стояла, как постоянная угроза за краем разума — черной дырой, подкатывающейся к горлу сигналом полного исчезновения — смерти.
Не мстит ли мне Бог за то, что в домашнем халате, как Гегель в ночном колпаке, я размышлял над судьбами мира, пророча ему всяческие беды под прикрытием ненавистного мне гегелевского изречения, что «все действительное разумно, и все разумное — действительно»?
Не мстит ли мне Бог, за то, что я коснулся христианства, как касаются ложного корня мира? Ведь стоит убрать все эти виртуальные понятия христианства, и вера эта рухнет в бездну и исчезнет. И что это — вера Лютера, который всегда говорил о вере, а действовал по инстинкту?
Но как же быть с Ветхим Заветом, этой мощью, которую мог создать лишь Бог. И как быть с тем, что именно евреям это было дано открыть?
Да, казалось бы, вся их мистика тоже построена на символах и понятиях, и если их убрать, она тоже исчезнет, но ведь не исчезает.
Это подобно математике, где все зиждется на развивающейся цепи абстрактных построений, тем не менее, на этом построено всё — корабли, поезда, оружие. Правда это или выдумка, но, быть может, я надеялся, что раскрытие тайных уголков моей души, жажда излиться, позволит Богу смягчиться надо мной, облегчит мою участь, выведет из темных накатов безумия?
Гегель перевернул диалектику с ног на голову, и таким образом придал ей позитивный смысл. Диалектика умело закрыла глаза на то, что враждебно ее постулатам, и тем нанесла философии непоправимый вред. Эта кажущаяся терапия приведет к гибельным последствиям, как, например, врачевание общества Марксом. Я же, пытаясь врачевать человечество, оказался обреченным на заклание, козлом отпущения. И я попытался отомстить Ему за назначенные мне страдания: умертвил Его, ибо мне уже терять было нечего. Кто же палач, сбрасывающий меня в безумие, как сбрасывают козла отпущения со скалы в Иудейской пустыне?
Я же сам и есть этот палач. Так, может, я, воистину существо не от мира сего, а от Преисподней — так никогда и не докопался до истинных корней своих мук, как и своего истинного происхождения и назначения.