Любовь и доблесть - Петр Катериничев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Широкий жест.
– На эти деньги тогда в Москве можно было месяц жить. Но хотелось поплавать. И позагорать. День у моря был мне тогда нужен. Без него все три недели – как не были. Понимаешь?
– Да, – искренне кивнул Олег. – Это – понимаю.
– Люблю море. Оно было замечательным. Изумрудным. Теплым. Я нырял и нырял.
А потом мы с Наташей пили горячий крепкий чай в буфете водной станции. И немного вина.
А вечером стояли на перроне. Объявили о подаче поезда. Он вползал на посадку хвостом. Два последних вагона были тюремные. Мы стояли на вокзальном цоколе, все было видно, как на ладони. Клетки. В клетках люди – как звери. И тоска в глазах звериная. Поезд в тупике стоял, вагон нагрелся так, что на крыше картошку можно было печь. Они в этих клетках сидели весь день. И наверное, еще день. Потому что поезд ходил только по нечетным.
Потом пошли плацкарты. Народец ринулся к ним, загруженный дешевыми фруктами: порадовать домашних. Давка. Ругань. Спальный был один. Проводник стильный, в форме. Подсадку не взял – один «банабак» уж очень просился – не взял. Форс держал. Или – приятно ему было: все остальные провожалы – как в мыле, каждый – «деревянные стрижет», а он – будто лайнер. Весь в белом.
В таком купе я ехал тогда впервые. Проводник был по-особому вежлив и предупредителен. Мы пили хорошие марочные вина, работал кондиционер – тогда я впервые вообще увидел эту диковину! Постели были застелены накрахмаленным бельем и теплыми шерстяными пледами. На столике – лампа под абажуром; чай в мельхиоровых подстаканниках был индийским, высшего сорта, булочки к нему – свежими и мягкими.
За окном медленно проплывала выжженная крымская степь с редкими домиками несуразных строений. Солнце палило нещадно, но весь этот пейзаж воспринимался как красивое немое кино. Из другой жизни. Потому что эта жизнь, внутри вагона-салона, была умеренно прохладной, благоухала ароматами кагора и саперави, отменных фруктов, выдержанных коньяков, а по проходу медленно двигались хорошо одетые, уверенные в себе люди. И даже курили они тогда совсем недоступные остальным американские сигареты, лишь пара пожилых – папиросы, но и те не простые – ленинградской фабрики имени товарища Урицкого.
Нам было хорошо с Наташей. Спокойно. Но все же, все же... Я ни на миг не забывал, что в том же поезде, в самом хвосте – два вагона с людьми, вычеркнутыми из жизни. Размышляя философски, да еще в традициях извечной российской жалостливости к сидельцам, можно было представить, что не все там подонки, не все сволочи и есть кто-то и вовсе безвинный... Но все они были превращены в однородную звероподобную массу, и никто, ты слышишь, никто ни тогда, ни теперь не желает серьезно задумываться об этом. Неудачи, нищета, «хромая судьба» – заразны, как болезни.
Мы все едем в одном поезде под названием «жизнь». Но – в разных вагонах. И во времени, и в пространстве. Великобритания – спальный вагон, Штаты – купе, Россия – общая плацкарта. И есть – вагонзаки. Там, оскалясь, сидят звероподобные, с точки зрения «просвещенного европейца», изгои. Их понемножку сживают со свету. И подкармливают гуманитарными чипсами. Это – как придавить мышку в «гуманной» мышеловке-душил-ке и положить ей кусочек сала под нос. Что она там так забавно пищит? Благодарит? Поет? Плачет? Кому до этого дело.
Так всегда было. Так всегда и будет. Подумай, где ты хочешь ехать.
– Из пункта "А" в пункт "Б".
– Именно. Только поставив себе четкую цель, можно к ней прийти. Все остальное – демагогия. Ты видел? – спросил он Данилова, кивнув на угасший экран монитора.
– Масштабно. И убийственно.
– Вот именно! Они послали Сереньку Корнилова за этим. Что он такое? Ничто!
Головин подошел, выдвинул ящик стола, взял отвертку, грубо ковырнул полусгоревший компьютер раз, другой, третий, извлек жесткий диск, положил на пол и двумя точными ударами рукояти превратил в груду металла.
– Рухлядь. – Головин улыбнулся самодовольно, постучал себя по лбу:
– Все, что мне нужно, здесь. И им придется с этим считаться. Согласен?
Данилов скроил на лице ироничное безразличие.
– Ум, целеустремленность и отвага – вот что их заставит. Я знаю, чего я хочу, и добьюсь этого. Ты знаешь, чего хочешь ты?
– Счастья.
– Как у Пушкина? «В мире счастья нет, а есть покой и воля...» Покой и воля. Покой – это для мудрых, познавших, постигших. Это – личное понимание Бога, когда стесненная миром душа находит отдых в убогом скиту, отрешившись от мирских соблазнов, отвергнув мирскую лесть и власть, и радость ее безмерна и бесконечна... А воля на Руси – это и высшая свобода, и высшее проявление силы.
Вот воля мне и нужна. И не бывает она в ладу с покоем. А счастье... Когда-то я думал, что оно есть. Может быть, кто-то и сейчас счастлив... Но не я. Как сказал другой поэт: «Увы, он счастия не ищет и не от счастия бежит».
– Все мы идем из дома домой.
– Да? Может быть, – безразлично отозвался Головин.
Данилов замолчал. Да и что он мог сказать? Каждый человек всю жизнь ударяется об один и тот же камень. Мир, сложившийся в его душе, подкрепленный опытом того мира, в котором он постоянно вращается, кажется ему универсальным для всех, именно кажется, а не осознается. Человеку представляется, что он действует вопреки всем канонам и установлениям, что еще рывок – и он будет наверху, потому что нашел правильный алгоритм... Но вот – камень срывается почти с вершины и летит к подножию «покоренной» горы, погребая под собою покорителя.
Данилов знал примеры. Все, что логично и стройно в политике или бизнесе – баланс, временные союзы, интриги, компромиссы, – на войне называется предательством и является губительным. Корнилов полагает, что с финансовым ареопагом он в состоянии игры, торга, но для них это – состояние войны.
В мире финансовых схем, как и в мире вообще, просчитать можно все, кроме людской души: люди мнительны, ретроградны, недоверчивы, порочны, алчны. А тем, кто ведает финансовыми схемами мира, более всего нужна незыблемость; они живут будто вне мира и не для него, на тех этажах существования, но не жизни, где царят спокойствие и стабильность. Все пророки и гении, даже финансовые, располагаются куда ниже И могут вести свои игры только с высочайшего соизволения. Поэтому Головин обречен: он отважен в своей гордыне, но перешел черту; никто не станет делать ему предложение, которое нельзя отклонить.
Решение уже принято.
– Если вас решили убить, Александр Петрович, вас убьют. Вам нужно скрыться. Исчезнуть. Навсегда.
Рот Головина скривился брезгливо.
– Когда я хочу услышать чье-то мнение, я его спрашиваю. И – оплачиваю в соответствии с рангом и компетенцией, – отчеканил он. – Меня не интересует твое мнение, солдат. Как не интересует мнение моего шофера о том, куда я еду. Ему платят за то, чтобы следил за дорогой. – Уголки губ чуть приподнялись, изображая улыбку. – Если мне понадобится купить пистолет, может быть, я обращусь к тебе. Но скорее, поступлю проще и эффективнее: куплю роту таких вот солдат, и они будут стрелять туда, куда им укажут.
Головин развернулся, направляясь к выходу. Один из его подчиненных держал на руках сонную Дашу. Олег встал, попытался подойти, но двое людей Головина преградили путь; взгляды их были пусты и спокойны.
– Роман или повесть о Даше забудь, – вполголоса произнес Головин. – Для тебя она – Дарья Александровна Головина. Вы незнакомы. И это – не обсуждается.
Это первое. И второе. – Он заглянул в комнату-кабинет, вернулся с выдернутым ящиком письменного стола. Вытряхнул семь плотных пачек на столешницу, четыре забрал и рассовал по карманам, оставшиеся три бросил поверх серой папки с «делом» Данилова. – Тридцать штук. За службу. – Ухмыльнулся почти игриво:
– Неплохо за пару дней, а? Можешь остаться здесь, покутить. Бар в твоем распоряжении. Мало – закажи еще. Вызови девок. Ты хорошо поработал, солдат.
Отдыхай.
Данилов сидел уткнувшись взглядом в столешницу. Он хотел что-то сказать или даже сделать, но горький, как наждак, комок застрял в горле и мешал дышать.
– Что? Ошалел от счастья? Ну вот, а ты говорил – его не бывает.
Щелкнул входной замок.
Олег прошел в комнату и обессиленно упал на кушетку и прижался лицом к подушке. Она пахла Дашей. Так он лежал, наверное, с час. Потом встал, подошел к двери. Специалисты, что сняли дверь быстро и беззвучно, уже все установили на место. Дверь была заперта.
Вялое отупение овладело всем его существом. Он открыл бар, набрал разнокалиберных бутылок, сколько мог унести, вошел на кухню, сел за стол. Налил стакан чем-то до краев и выпил одним махом, не чувствуя ни запаха, ни вкуса.
Следом – другой.
Открыл картонное «дело», выдрал все листки, опустил в эмалированную кастрюлю, полил сверху спиртным... Прикурил, бросил горящую спичку. Листы занялись сразу, а Олег бездумно смотрел, как они сгорают. В голове крутилась и крутилась какая-то мелодия, но он все никак не мог ухватить ее, пока не пропел в голос: