Том 3. Звезда над Булонью - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старина тут огромнейшая – есть распятия XII века. Было время, Сиена считалась не слабее Флоренции по художеству и чуть ли не древнее; во всяком случае, прародитель школы Сиенской, Дуччио Буонинсенья, равен по времени Чимабуэ. Вообще в четырнадцатом веке, вероятно, нельзя было сказать, что выше. Братья Лоренцетти, Таддео ди Бартоло, Симоне Мартини (Мемми) приблизительно равны, а частично и интересней флорентийских «джоттесков» – Гадди, Капанна и др. (но не самого Джотто). Некоторый душевный тон, живший в Сиене, – дух скромности и благочестия, бледно-золотых риз и сияний, Франциска Ассизского, идеализма тихого, бесплотного – хорошо выразился в тех формах. Как и для Флоренции, дни Данте и Джотто навсегда останутся белоснежной юностью, неповторимой и чудесной; просыпающийся народ брал душами избранников самые первые, самые утренние свои ноты. Поэты писали об Amore, как Данте, описывали сновидения, где Любовь говорила вещие слова: gentilissima[159] (Беатриче из «Vita nuova») ходила по улицам Флоренции, а молодой Данте чуть не падал в обморок, видя ее, прятался и у себя в комнатке, в слезах, писал сонеты, направляя их к другой (чтобы не выдать тайны!).
Трудно знать, что понимали и чувствовали тогда эти люди; но для нас те времена и те поэты – Гвиничелли, Кавальканти, Чино да Пистойя, Данте да Майано, в живописи «джоттески» овеяны дальним очарованием, тем, что читается с Джоттовского портрета Данте, с лиц праведников в Santa Maria Novella (фреска Орканьи), в девах Испанской капеллы и др.
Все это было близко сиенцам. В «Благовещении» Амброджио Лоренцетти те же белые лилии, золото и икона. Созерцания и тишины было достаточно; при известных условиях искусства это удовлетворяло.
Но времена изменились – наступил пятнадцатый век. Флорентийцы, оставаясь верными духу света, плавности внутренней, проявляли это уже в усложненных формах реалистических, – у Ботичелли тот же родной дух звучит очень махрово; целыми потоками, – не однотонной мелодией прежних лет. Сюда сиенцы уже не пошли. Есть что-то трогающее, быть может, прекрасное в этом консерватизме одиноком; все занимаются рисунком, анатомией, штудированием – мы запираем ворота нашей Сиены и остаемся в надменном нашем гнезде со стариной, – и не уступим ни за что. Долой реализм. Оскорбительно для святых и Богоматери выступать в костюмах флорентийской знати. У вас Кастаньо – у нас Сано ди Пиетро; у вас Синьорелли, Беато Анджелико – у нас Сано ди Пиетро; у вас Микель-Анджело – у нас Сано ди Пиетро! Пиетро! Пиетро!
Тут уже начинается упрямство; ибо Сано ди Пиетро человек второстепенный, воспитанный тоже на прошлом веке – но сильнее его сиенцы никого не могут выставить. И в этом их приговор: симпатичной второстепенной школы. Лирической и негениальной.
Весь день принимался и переставал дождь. Радостно было бродить в теплом воздухе, по узким улицам. Столько камня, и вдруг зелень – она прекрасна в таком месте.
Кривыми закоулками, постоянно взбираясь выше, мы достигли собора на пустыннейшей площади. Это верхний пункт, «гнездо» Сиены. По сторонам безлюдные коричневатые здания, сам собор пестрый – черный с белым мрамором. Нельзя сказать, чтобы очень он нравился, но в нем есть странное; в тринадцатом (кажется) веке решили сиенцы построить собор, колоссальный, для которого сохранившийся составлял бы одно крыло. Начали строить – не смогли. Но и до сих пор остались эти громады – арки, колонны, нелепо внедряющиеся в улицы (вернее – облепленные домиками, что ютятся тут со временем неудачи). Мы бродили по этому странному лабиринту с удивлением; как будто в опустелом гигантском улье начались новые постройки; бедные, вызывающие жалость.
Никого! Стучат каблуки по вековому камню, дождь бежит; туманы и туманы.
Я мог бы говорить о чудесных работах на полу собора – мозаики графитом, изображающие сцены Ветхого Завета, Сивилл и проч. О Пинтуриккио и его «Жизни Энея Сильвия»; о древней ратуше с сиенской волчицей и прекрасными фресками Лоренцетти, Сано ди Пиетро и др. Но все же больше остался в памяти самый город, благоуханный апрельский дождь, чувство дальнего бродяги, занесенного Бог весть куда.
Часа в четыре-пять, когда надвигался уже вечер, мы вышли за ратушу к откосу; далеко за городом видны были мирные зеленые долины; слабо ходил туман и прятал какую-то гору. Итальянские мальчики играли в мяч. Вот он целится, стреляет во врага, тоненький, ловкий, мчится через лужайку, через секунду пройдется колесом, сейчас попросит у вас сольдо, потом высунет язык – в этих невинных играх детей есть многое; не в них ли, не в вольных ли их забавах под тихим небом – сердце этого города?
Зажелтели фонари; все окунулось во влагу. Мы опять бредем, – дальше, к каким-то казармам на окраине. Аллея, цветут белые акации, благоухая необычайно. Дождь перестал. Долины дымятся глубокой зеленью, с деревьев капли падают. Какие-то обрывы, откосы, и тишина, тишина! Сумеречный час; он полон глубины; спускает он вуали, погружает город в свою мглу. Под его десницей тихо дремлют соборы с острыми кампаниллами, давно почившие души древних; изо дня в день он одевает скромный угол забвением; века уходят, жизнь выкраивается по-иному. Она ушла на бесконечность от его творцов. Работая, творя, живя, они как будто проиграли свою игру; в гибеллинстве – целиком, в соборе частью, в искусстве также. Не оставили великого. Воевали против природы, духа жизни; а теперь – кто знает их? Захолустный проселок соединил город с миром, – на духовном проселке и его искусство. Но тем острее, тоньше – больней входит в душу полузабытое. Проиграли – но были чисты перед Богом; невелики – но художники. И навсегда слабое сияние исходит из фресок полуугасших.
1908 г.
Фьезоле*
Пятый час дня. Площадь собора во Флоренции, солнце, голуби у Джоттовой кампаниллы; через несколько минут наш трам уйдет. Кампанилла бежит вверх плавно, тает как звук; если взобраться туда, будет видна вся Флоренция; с гор потекут благовонные токи, запах садов, фиалок, свежести обольстительной.
Трам бежит по довольно пустой улице; синие тени от домов, в окнах жалюзи, густейшая зелень выглядывает из-за стен. Но это еще город; через четверть же часа мы тихо, гудя, поползем в гору, и как тогда развернется горизонт – виллы, сады, дали!
Против нас старая пара, англичанин с женой. Это люди чинные, здоровые, даже розовые; от них пахнет свежестью платья, мылами тонкими и прочно прожитой жизнью; верно, они снимают виллу удобную, и остаток дней продремливают в розах, среди кипарисов и чудесных синих далей.
– San Domenico!
Англичане протирают глаза. Мы тоже слезаем. Пока шел сюда трам, кружа и делая зигзаги, все шире расстилалась внизу бессмертная долина; теперь она лежит далеко. Флоренция коричневеет черепицей, и над домами выкругляется купол Собора. Бледно-фиолетовым, голубоватым все одето. Только виллы, да селенья по холмам остро белеют.
Мы решаем идти пешком к самому Фьезоле. Скоро становится круто; хочется ветра, но ветра нет; с обеих сторон за каменными стенами сады; оттуда висят розы, кипарисы темнеют, олеандры; вот маслина; она похожа на нашу иву, узловатая, сухо блестит листьями.
На полпути, откуда Тоскана видна уже широко, лепится церковь S. Ansano. В книге о монастырях, церквах Флоренции, о ней отзыв похвальный; будто два Ботичелли есть, впрочем, из числа сомнительных. Церковь же, действительно, мила; возраст ее – одиннадцатый век; маленькая, скромная, скорее большая часовня. Находим и нечто в роде Ботичелли: две аллегорические картины. Легкие девушки, типа «Весны», влекут колесницу, управляемую Целомудрием.
Прислужница, конечно, указывает на стенах и Джотто, и Беато Анджелико; но таков уж удел этих художников: находиться чуть не в каждой итальянской церкви.
Как бы то ни было, благодарим «кустоду» и подкрепленные художеством, прохладой, продолжаем путь. Теперь уж недалеко. Минуем бывшую виллу Виктории (раньше принадлежавшую Медичи), много разных других вилл и садов, – наконец, добираемся до городка. Это место еще времен римских, Faesulae[160]. Здесь была крепость, отсюда и выселились основатели Флоренции. Сейчас тут осталась развалина амфитеатра; это, кажется, и все от античного; средневековое представлено собором XI века; собор – огромный, мрачный, темный ящик; очень длинный и узкий, с двумя рядами колонн, образующих главный неф. Холодно в нем. Наверху черные поперечные балки, нищие бормочут у паперти, и так сумрачно, как ни в одном соборе, кажется. В глубине есть монумент, работы Мино да Фьезоле. Мино – один из тех скульпторов (Дезидерио да Сеттиньяно, Козимо Росселли), которые образуют группу в искусстве XV века. Их можно определить интимизмом, мягкостью, некоей женственностью. Изящно, мило, но не велико. Мино, как и все они, делал надгробные памятники; он – один из талантливейших – делал с особенной трогательностью; такова и Дева Мария во Фьезоле; мрамор становится кротким, из него создается Богородица – девушка, бесхитростная, светлая; она ласкова, в ней есть голубиное – и не очень глубокое. Может быть, глядя на нее, вспомнишь кельнскую «Богородицу с бобом».