Пришвин - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, это были умозрительные рассуждения, но вряд ли они возникли на пустом месте, и вот любопытный факт: судя по воспоминаниям Н. Реформатской (жены известного ученого-языковеда А. А. Реформатского, чей учебник «Введение в языкознание» зачитан до дыр поколениями филологов), с которой Пришвин был знаком с 1930 года, 16 апреля 1932 года, то есть в день, когда открылось второе (и последнее) производственное совещание поэтов РАППа, Пришвин на нем присутствовал и в перерыве был замечен мемуаристкой «одиноко вышагивающим по узкому фойе».[1017] Когда же Реформатская удивилась, что он «не на охоте – самая пора, ток, тяга, Михаил Михайлович мимикой и жестом пояснил, дескать, и тут важно быть».[1018]
Свидетельствовали ли эти раздумья и явление Пришвина на пролетарское собрание о том, что он готовился вступить в Российскую ассоциацию пролетарских писателей? Судить об этом мы не можем, но известно: постановление ЦК о ликвидации РАППа, последовавшее через неделю после этого «производственного совещания», было настолько неожиданным, что застало многих колеблющихся и готовых примкнуть к радикальному большинству врасплох, и позднее Пришвин не случайно и не без волнения отзывался о памятном для всей литературной России событии:
«Скрытый враг постоянно отстраняет меня от успеха и признания в данном отрезке времени, но когда этот отрезок проходит и наступает другой, то мне начинает казаться, что тот скрытый враг на самом деле был мудрым другом моим и охранял меня от успеха на том отрезке времени. Так вот один поэт напечатал в „Известиях“ поэму „Мой путь в РАПП“, а на другой день эти же „Известия“ напечатали распоряжение правительства о роспуске РАППа».[1019]
Один поэт – Владимир Луговской.
А когда рухнул РАПП и «наконец-то сломалась эта чека мысли и любви» (сказано за пятнадцать лет до Оруэлла с его Министерством любви! – А. В.), освобождение писателей из плена Пришвин сравнил с освобождением крестьян от крепостной зависимости без земли:
«Свобода признана, а пахать негде, и ничего не напишешь при этой свободе».[1020]
«Задача писателя теперь такая, чтобы стоять для всей видимости на советской позиции, в то же время не расходиться с собой и не заключать компромиссы с мерзавцами».[1021]
Эти слова многое объясняют в творческом поведении Михаила Пришвина: «…У меня есть общие корни с революцией, я понимаю всю шпану, потому что я сам был шпаной… И я потому смотрю на их движение по меньшей мере снисходительно… Иногда мне даже кажется, что, по существу, бояться мне нечего и если бы пришлось в открытую биться за революцию, то враги бы мои отступили».[1022]
Но ни самоуверенности, ни самоуспокоения в душе не было ни до, ни в первые месяцы после разгона РАППа, состояние его было очень неуверенное, жизнь казалась мучительна, тяжела, зло включалось в художественный мир, входило в творчество, и душа этому противилась:
«Я теперь живо представляю себе состояние духа Л. Толстого, когда он желал, чтобы его тоже вместе с другими мучениками отправили в тюрьму или на каторгу. И мне теперь тоже жизнь в ссылке, где-нибудь на Соловках, начинает мерещиться как нечто лучшее. Я накануне решения бежать из литературы в какой-нибудь картофельный трест или же проситься у военного начальства за границу».[1023]
Глава XXII
ПОБЕДИТЕЛЬ
Однако вместо побега в картофельный трест, сдачи профбилета и приобретения патента на кустарные работы, вместо отъезда за границу, наконец, в 1931 году Пришвин совершил две поездки по стране. Одну – в Свердловск, другую – на Дальний Восток. Первая почти никак не отображена в его творчестве («Я так оглушен окаянной жизнью Свердловска, что потерял способность отдавать себе в виденном отчет»; «Та чудовищная пропасть, которую почувствовал я на Урале между собой и рабочими, была не в существе человеческом, а в преданности моей художественно-словесному делу, рабочим теперь совершенно не нужному»), а благодаря второй он создал свой шедевр «Женьшень», который принес писателю мировую славу. Но создал не сразу, первые работы, посвященные «Даурии», большого успеха не имели и с трудом увидали свет, не то что «Корень жизни»…
Такие книги, как «Жень-шень», писатель иногда и сам не знает, как смог написать, они ему как будто нашептываются, посылаются в награду за терпение, тяжесть литературного труда, упорство, одиночество.
«Как я писал „Жень-Шень“, был в унижении газетных нападков, писал с коптилкой, – отняли у писателя электричество, а у соседа, слесаря-пьяницы, оно горело. Писал, не надеялся даже на признание, подавля мысль об уходе из жизни. И написал!»
А в 1937 году прямо заявил: «Единственная вещь, написанная мной свободно, – это „Корень жизни“».
На более официальном уровне Пришвин, правда, представлял эту историю иначе и связывал написание новой повести не с сопротивлением, а с роспуском РАППа. В 1934 году, когда Михаил Михайлович стал членом правления издательства «Советский писатель», он написал для издательской стенгазеты статью «Михаил Пришвин рапортует XVII съезду», где есть довольно любопытное свидетельство: «В период начала развернутого соц. строительства господство в литературе организ. РАПП своим бездушным, презрительным, надменным отношением к моему и всякому „по-своему“ творчеству отбило у меня охоту писать. В это время я занимался изучением звероводства и, решив вовсе оставить литературу как профессию, начал переговоры с Картофельным институтом о работе моей в нем как агронома. Внезапный роспуск РАППа вернул меня к искусству слова. Я, обрадованный, в один месяц написал, как думаю сам и как говорят, лучшую вещь из всего мной написанного за всю жизнь – „Корень жизни“».
Эту книгу можно прочесть по-разному: и как поэму о любви – к женщине, к природе, к Божьему миру («Вот откуда произошел „Жень-шень“: из нерастраченного чувства любви»), и как гимн отшельничеству, исповедь счастливого беглеца, удавшаяся таежная робинзонада в противовес робинзонаде несчастной, неудавшейся, дорогобужской или более ранней елецкой, или его нынешней, сталинской, среди людоедов. Наконец, «Жень-шень» – своеобразный справочник по оленеводству, и не случайно, закончив работу над новым произведением, почувствовав творческую удачу, Пришвин высказал одно-единственное опасение: «Если только не окажется перегрузки в сторону оленеводства и описание этого будет читаться легко, то вещь будет очень хороша именно тем, что, несмотря на ее глубокое содержание, она будет читаться всеми».
И все же главное в «Жень-шене» не это. Прежде всего «Корень жизни» есть осуществившаяся утопия, и в утопизме заключена ее громадная литературная ценность, здесь получило новое и мощное развитие стремление Пришвина утверждать и созидать наперекор всему; здесь предъявлено живое литературное доказательство, что такое созидание даже в советских условиях возможно, что живя в пещере, можно приносить радость людям. «Вместе со всеми тружениками новой культуры я чувствую, что из природной тайги к нам в нашу творческую природу перешел корень жизни и в нашей тайге искусства, науки и полезного действия искатели корня жизни ближе к цели, чем искатели реликтового корня в природной тайге».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});