Сердца в Атлантиде - Стивен Кинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Где стоял “Эшеровский Ампир”, теперь высился бледно-желтый склад “Службы доставки посылок”. Дальше в сторону Бриджпорта, где Эшер-авеню вливалась в Пуритан-сквер, “Гриль Уильяма Пенна” тоже уступил место “Пицце Уно”. Бобби подумал было зайти туда, но не всерьез. Его желудку стукнуло пятьдесят, как и ему всему, и он уже не так хорошо справлялся с пиццей.
Только причина была не в том. Так легко было бы вообразить всякое — вот в чем крылась настоящая причина, — так легко вообразить огромные вульгарные машины перед пиццерией, настолько пронзительно яркие, что они словно завывали.
И потому он вернулся собственно в Харвич, и провалиться ему, если закусочная “Колония” не оказалась на своем прежнем месте, и провалиться ему, если в меню не значились жареные сосиски. Жареные сосиски были ничем не лучше дерьмовой пиццы, если не хуже, но, черт, для чего существует “Прилосек”, если не для гастрономических прогулок по коридорам памяти? Он опрокинул стопку и заел ее двумя сосисками. Их все еще подавали в пятнистых от жира картонных коробочках, и вкус у них все еще был райский.
Сосиски он закусил пирогом “а-ля мод”, потом вышел и постоял у своей машины. Он решил оставить ее здесь — он хотел сделать еще только две остановки, и до обеих было рукой подать. Он взял спортивную сумку с правого сиденья и медленно прошел мимо “Любой бакалеи” Спайсера, которая эволюционировала в “Севенилевен” с бензоколонками перед фасадом. Когда он проходил мимо, до него донеслись голоса, призрачные голоса близняшек Сигсби 1960 года.
"Мамочка и папочка скандалят”.
"Мама велела, чтобы мы шли гулять”.
«Чего это ты, дурачина Бобби Гарфилд?»
Дурачина Бобби Гарфилд, да, вот именно. Возможно, с годами он поумнел, но, вероятно, не слишком.
На полпути вверх по Броуд-стрит он заметил на тротуаре полустертые “классики”. Упал на колено и в вечернем свете внимательно рассмотрел чертеж, проводя по квадратам кончиками пальцев.
— Мистер? Вам нехорошо? — Молодая женщина с пакетом “Севенилевен” в руках. Она смотрела на Бобби сочувственно напополам с опаской.
— Нет, все отлично, — сказал он, поднимаясь на ноги и отряхивая ладони. И правда, он чувствовал себя отлично. Ни единого полумесяца или звезды, не говоря уж о кометах. И пока он бродил по городу, ему на глаза не попалось ни единого объявления о пропавших кошках и собаках. — Все отлично.
— Ну, рада за вас, — сказала молодая женщина и быстро пошла своей дорогой. Она не улыбнулась. Бобби проводил ее взглядом, а потом и сам пошел дальше, гадая, что произошло с близняшками Сигсби и где они теперь. Он вспомнил, как Тед Бротиген как-то говорил о времени и назвал его старым лысым обманщиком.
Только увидев № 149 по Броуд-стрит, Бобби осознал, насколько сильна была в нем уверенность, что дом превратился в пункт проката видео, или бутербродную, или вообще кооперативную башню. А дом оказался совсем таким, как был, только зеленая краска сменилась кремовой. На крыльце стоял велосипед, и он вспомнил, как неистово мечтал о велике в то последнее лето в Харвиче. Он даже завел банку, чтобы копить деньги, и написал на ней “Велосчет” или еще что-то в том же роде.
И вновь зазвучали призрачные голоса, пока он стоял там, а его тень удлинялась на тротуаре.
"Будь мы Толстосумы, тебе не пришлось бы позаимствовать из своей “велосипедной” банки, если бы тебе захотелось повертеть твою миленькую девочку в Мертвой Петле.
«Она не моя девочка! Она не моя миленькая девочка!»
Ему помнилось, что он сказал это своей матери вслух, прокричал ей это, но на самом деле.., он сомневался в точности этого воспоминания. Его мать была не из тех, на кого можно кричать. То есть если ты хотел сохранить свой скальп.
А кроме того, Кэрол же была его девочкой, ведь верно? Была, да, была!
До того, как вернуться к машине, ему предстояла еще остановка, и после последнего долгого взгляда на дом, в котором он жил с матерью до августа 1960 года, Бобби пошел назад вниз по склону Броуд-стрит, помахивая спортивной сумкой. В то лето была магия, даже в пятьдесят он не ставил это под вопрос, но теперь он уже не знал какая. Быть может, у него, как и у многих ребят в маленьких городах, просто было детство в стиле Рея Брэдбери или, во всяком случае, было в воспоминаниях; такое, в котором реальный мир и мир фантазий иногда накладывались друг на друга, творя магию.
Да.., но.., все-таки…
Были же бархатно-красные лепестки роз, те, полученные через Кэрол.., но означали они хоть что-нибудь? Когда-то казалось, что — да, казалось одинокому, почти погибшему мальчику, но лепестки роз давно исчезли. Он потерял их примерно тогда же, когда увидел фотографию того выгоревшего дома в Лос-Анджелесе и понял, что Кэрол Гербер больше нет.
Ее смерть перечеркнула не только магию, но и, казалось Бобби, самую идею детства. Что от него толку, если оно приводит вот к такому? Плохое зрение, плохое давление — это одно, плохие сны, плохие мысли и плохие концы — это совсем другое. Через какое-то время хочется сказать Богу: а послушай, Большой Парень, брось-ка! Вырастая, утрачиваешь невинность, это, как знают все, в порядке вещей, но неужели надо утрачивать и надежду? Что толку целовать девочку в кабинке Колеса Обозрения, когда тебе одиннадцать, если тебе одиннадцать лет спустя предстоит развернуть газету и узнать, что она сгорела в трущобном домишке в трущобном тупике? Что толку помнить ее прекрасные испуганные глаза или то, как солнце просвечивало в ее волосах?
Он сказал бы все это — и куда больше — неделю назад, но тут всколыхнулась прядка былой магии и коснулась его. “Иди домой, — шепнула она. — Иди Бобби, иди, сукин ты сын, иди домой”. И вот он здесь, снова в Харвиче. Отдал дань памяти старому другу, совершил прогулку по старому городку (и его глаза ни разу не затуманились), а теперь приблизилось время уехать. Однако прежде ему предстояло сделать еще одну остановку.
Было время ужина, и Коммонвелф-парк совсем опустел. Бобби прошел к проволочной сетке, ограждающей поле Б. Навстречу ему шли трое замешкавшихся бейсболиста. У двоих были большие красные рюкзаки с принадлежностями, а у третьего магнитола, из которой на полной мощности гремел “Отпрыск”. Все трое ребят недоверчиво на него покосились, чему Бобби не удивился. Он был взрослым в стране детей, живущих в эпоху, когда все такие, как он, являются подозреваемыми. Он не стал ухудшать ситуацию приветственным кивком, или взмахом руки, или глупостью вроде: “Как игралось, парни?” Они прошли мимо, не замедляя шага.
Он стоял, запустив пальцы в проволочные ромбы, глядя, как красный свет заходящего солнца косо ложится на траву поля, отражается от табло и плакатов “ОСТАВАЙТЕСЬ В ШКОЛЕ” и “ИЗ-ЗА ЧЕГО, ПО-ТВОЕМУ, ИХ НАЗЫВАЮТ ДУРЬЮ?”. И опять его охватило это щемящее ощущение магии, ощущение окружающего мира как тонкой пленки, натянутой поверх чего-то другого, чего-то и более солнечного, и более темного. Голоса теперь были повсюду, кружа, как линии на волчке.
«Не смей называть меня глупой, Бобби-бой!»
"Не надо бить Бобби, он не такой, как они”.
"Настоящий миляга, малыш, — он играл песню Джо Стэффорда”.
"Это ка.., а ка — это судьба”.
"Тед, я люблю тебя”.
— Тед, я люблю тебя. — Бобби произнес эти слова вслух, не декламируя их, но и не шепча. Определяя их весомость. Он даже не помнил толком, как выглядел Тед Бротиген (только “честерфилдки” и нескончаемые бутылки рутбира), но от этих слов ему все-таки стало тепло.
Был и еще один голос. Когда он заговорил, глаза Бобби в первый раз с момента его возвращения защипали слезы.
«Знаешь, Бобби, я бы стал фокусником, когда вырасту. Разъезжать с цирком, ходить в черном фраке и цилиндре…»
— И вытаскивать из цилиндра кроликов и дерьмо, — сказал Бобби, отворачиваясь от поля Б. Он засмеялся, утер глаза, потом провел рукой по макушке. Ни единого волоска, последние он потерял точно по расписанию лет пятнадцать назад. Он пересек дорожку (гравий в 1960 году, теперь асфальт с маленькими предупреждениями: “ТОЛЬКО ВЕЛОСИПЕДЫ, НИКАКИХ РОЛИКОВ!”) и сел на скамью, возможно, ту самую, где он сидел в тот день, когда Салл позвал его в кино, а Бобби отказался, потому что хотел дочитать “Повелителя мух”. Спортивную сумку он поставил на скамью рядом с собой.
Прямо перед ним была купа деревьев, и Бобби не сомневался, что это та самая, куда Кэрол увела его, когда он заплакал. Она увела его, чтобы никто не видел, как он ревет, точно маленький. Никто, кроме нее. И она обнимала его, пока он не выплакался? Уверен он не был, но ему казалось, что да. Яснее он помнил, как потом трое сентгабцев чуть не избили их. Им на выручку пришла подруга матери Кэрол. Он не помнил ее имени, но она появилась в самый последний момент.., как военные моряки явились как раз вовремя, чтобы выручить Ральфа в финале “Повелителя мух”.
Рионда, вот как ее звали. Она пригрозила им, что скажет священнику, а он скажет их родителям.