Чемпионы - Борис Порфирьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она сидела в коляске целыми днями и почему–то никогда не выезжала из вестибюля на солнце. И всякий раз при виде Татаурова её охватывало странное, смутное волнение, она возбуждалась и объясняла ему:
— Котёнок–то на улице! — И произносила это так, словно от котёнка зависела её жизнь.
Он было уже собрался принести ей котёнка со своей бывшей кухни, но понял, что сейчас это для него оказалось бы хуже смерти. Нет, не Аделаиды он боялся, а стыдился своих жалких слёз: можно изо дня в день встречаться с врагом, но не с людьми, которые видели твоё унижение. Чемпион — и слёзы! Перенести это было свыше его сил.
Но он всё–таки заставил себя сходить туда. Попугай — вот что ему сейчас нужно! Он представил, как водрузит клетку на колени этой больной, и, конечно же, пёстрый красавец заменит ей котёнка!
Сердце его отчаянно билось, когда он переступил порог своей виллы с флюгерами на башенках. Кухня была пуста. Аделаиды тоже словно бы не было дома. Не хватало, чтобы она врезала новый замок. Слава богу, ключ спокойно повернулся в скважине. Татауров перевёл дыхание. Всё окружающее он видел как во сне, как сквозь дымку. А может, и напрасно, что Аделаиды нет? Пусть бы она узнала, как он стар и несчастен. Возможно, тогда бы совесть царапнула её сердце.
Он нежно погладил сахарное яичко, качнул под люстрой воскового ангелочка. Странно, они были ему по–прежнему любы, хотя принадлежали Аделаиде.
Он взял попугая, ничего ему больше не надо! А трость? Боже мой, трость!
И несколькими минутами позже, высокий, сгорбившийся, он шёл уже в толпе курортников, которые бросали взгляды на клетку с сине–зёленой птицей, но он не замечал этого.
Больная в коляске опять заволновалась при виде Татаурова и проговорила с тоской и укором:
— Котёнок–то на улице!
На попугая она и не посмотрела.
Вскоре налетели на Ялту тугие солёные ветры, помчались облака, то заволакивая, то обнажая солнце, холодное серое море погнало на берег яростные волны, и на их гребнях белели барашки. Начались дожди.
Натянув на пижамную куртку пиджак, Татауров спускался в вестибюль. Больная встречала обычным сообщением о котёнке и сразу же замирала в своей коляске. Так же замирал и Татауров на стуле, который ставил рядом с коляской. Оба сидели молча, не спуская глаз с застеклённых створок дверей, обрызганных дождём. Было умиротворяюще тихо. Только иногда летел над морем звон склянок на кораблях, бился о стены зданий и, замирая, уносился в ущелье.
Постепенно глаза привыкали к сумраку вестибюля, Татауров медленно поворачивал голову, упирающуюся подбородком в трость, скользил взглядом по стенгазете, украшенной картинками из «Огонька», по деревянному футляру часов, по портрету какого–то бородача, снова останавливался на отмытых дождём стёклах дверей. Жизнь разбита, надежды нет. Он навсегда покинул тот мир, где женщины молоды и красивы, а мужчины верят в себя, где царит радость и веселье. Ничего у него не осталось, кроме мрачных и скудных немногих лет. А то, что немногих — он не сомневался: сердце уже не раз начинало клокотать в груди, подступая к горлу, заставляя хватать ртом воздух. И во всём виновата Аделаида. Как она была коварна и двоедушна. Целый год дух заблуждения и лжи витал в его доме, а он и не подозревал этого.
Судорога сводила его тело. Он встал, согбенный, словно после борцовского матча, в котором ему повредили позвоночник, и шёл на обед, по–стариковски шаркая шлёпанцами.
Тыча вилкой в красный от свёклы винегрет, он думал, что не было у Аделаиды ни дочки, ни матери, а ездила она просто — напросто к молодому любовнику. Сейчас это было ясно как божий день. Такая чувственная баба. Не было у неё и никакой подруги в Ялте. Надо же чего придумала!
Как–то, проходя мимо дамской парикмахерской, расположенной за зеркальными стёклами гостиницы, он увидел свою бывшую жену у кассового аппарата. Она стала ещё красивее, может быть, оттого что перекрасила волосы в вороной цвет.
Приглядевшись, Татауров увидел в стекле своё отражение: щёки его одрябли и побагровели, глаза стали тусклыми. Он показал ей язык.
Её испуг обрадовал Татаурова.
Теперь он почти каждый день натягивал боты «прощай молодость» и спускался по лабиринтам улочек к гостинице, чтобы подразнить черноволосую, дебелую женщину, которая ещё недавно была его женой. Как–то гостиничный швейцар, приоткрыв сверкающую стеклом и начищенной медью дверь, неодобрительно покачал головой. Борец с завистью посмотрел на его зелёную, расшитую золотым шнуром ливрею, которая до боли заставила его вспомнить цирк.
Потом он долго стоял у гранитного парапета и смотрел на беснующееся море, словно пытался заглянуть за горизонт. Прошлое представлялось ему смутным и невероятно отдалённым, и на лице его застыла мужественная скорбь.
Больная заволновалась, увидев его, закрутила колёса коляски прозрачными ладонями, чтобы подъехать навстречу своему другу, и, словно ожидая от него помощи, сказала с тоской и надеждой:
— Котёнок–то на улице.
41
Давно прошло то время, когда Рюрик сам себе подписывал смертный приговор. Успех сейчас шумел в его крови бурно и обнадёживающе.
Дома культуры завалили его предложениями сделать копии с картин. Заказы приходили даже с других городов. Рюрик написал несколько штук, но вскоре понял, что эта работа ему в тягость, и отказался почти от десятка договоров. Сейчас он мог себе позволить такую роскошь, ибо деньги поступали к нему со всех сторон — он получил переводы даже от спичечной и шоколадной фабрик. Репродукции его картин вслед за «Огоньком» напечатали ещё несколько журналов. Но самым большим тиражом разошлась «Одержимая» — она была воспроизведена на почтовой открытке, а затем на стенке для отрывного календаря. Стенку от календаря принёс ему перед Новым годом отец. Наташа была на первенстве страны в Свердловске, и Рюрик слышал, как раздражённо хлопнула дверью тёща. Отец вбежал в гостиную стремительно, бросил на кушетку трость; обдирая с бороды сосульки, сделал приличествующую случаю паузу и со словами: «Смотри–ка, что послал дядя Никита», — протянул Рюрику картонку.
Рюрик подошёл к отцу и взглянул на свою любимицу. Даже плохо отпечатанная репродукция попахивала ветром и потом. Он удовлетворённо засмеялся: всё–таки ему удалось уловить и запечатлеть то, о чём он мечтал. Эта одержимая лыжница будет жить до тех пор, пока не растрескаются и не осыплются краски. Да, она написана по–настоящему, в ней нет ни грана сентиментальности и сладости. Это сама жизнь, сама борьба — грубая и тяжёлая, требующая от спортсменки всего мужества и самоотречения. Рюрик перевёл взгляд на стены. Осиротевшая «Венера» глянула на него Наташиными глазами, полными упрёка, и он впервые, со странной болезненностью, почувствовал себя обкраденным… На полу стояла неоконченная копия «Гола»; да и в этой картине, как и в «Одержимой», всё было построено на выражении лица: футболист вложил в удар всю свою силу, всё умение…
Голос отца донёсся до него словно издалека:
— Твой «Гол» сейчас знает вся страна.
Рюрик еле уловимо усмехнулся:
— По спичечным коробкам и по шоколаду?
— А репродукции в пяти журналах? — возмутился отец, и тут же сказал спокойно: — А спички — что ж? — воспринимай их как фольклор… Известность есть известность. Разве Никита предполагал когда–нибудь, что на нём будут защищать диссертацию? А вот, поди же ты, прислал мне реферат, за который молодому учёному присудили кандидатскую степень… Погоди, и о твоих картинах ещё будут писать исследования.
Тронутый заботой отца, Рюрик подумал, каким эгоистом был всё время, ни разу не поинтересовался, как у него обстоят дела с воспоминаниями о борцах! О, как обрадовался отец его неожиданному вниманию! Стараясь скрыть волнение, он потёр руки, кашлянул, суетливо прошёлся по тесной гостиной, заваленной холстами, и сообщил:
— Обещают на днях отправить в набор. Только вот незадача, — он смущённо усмехнулся: — В издательстве требуют, чтобы я выдумал псевдоним…
— Какой идиотизм, — сказал Рюрик. — Это же документ! От псевдонима он потеряет свою ценность.
— А что же делать? — уже без смешка, с грустной задумчивостью произнёс отец. — Они хотят отвести потенциальный удар от книги. Из–за моего пребывания в местах не столь отдалённых…
Рюрик посмотрел на него долгим взглядом и впервые отважился на вопрос:
— Папа, прости, тебе было тогда очень плохо?
— Плохо? — переспросил отец и, покачав головой, сказал: — Есть вещи для меня не менее тяжёлые, чем даже несправедливое заключение… — Он поднял глаза и уставился невидяще мимо сына. Рюрик ждал. — Анонимные письма, — сказал наконец тот.
«Неужели и ему пришлось пройти через это? — вздрогнул Рюрик. — Бедный мой отец».