Жизнь Николая Лескова - Андрей Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это уже что-то недалекое от “кровавого пота” несчастного еврея “интролигатора” [612] из рассказа “Владычный суд” (гл. 1).
Здесь же его гневит “коллекция” лечащихся русских редакторов министерского циркуляра “о борьбе с революционной пропагандой в мужских и женских гимназиях” (от 24 мая 1875 года), ректоров и профессоров. “Эти тупицы, — пишет он Милюкову же, — наполовину льстецы, сладострастно рассказывающие, как они в день Кирилла и Мефодия “графу[613] депешу поздравительную послали”. — С чем же, спрашиваю, вы его поздравляли: разве он Кирилл или Мефодий? — Нет, говорят, а так… он доволен был: отвечал “благодарю, что в этот день обо мне вспомнили”… Они мне и здесь и воду и воздух гадят, и на беду их тут много собралось… В заключение скажу, что вся эта пошлость и подлость назлили меня до желания написать нечто вроде “Смеха и горя” [614].
Памфлет написан не был, а колкость относительно поздравительной телеграммы графу Д. А. Толстому легко могла достигнуть до его тонкого министерского слуха.
Всего безудержнее в отношении домашних дел прорывалась раздраженность в письмах к Матавкину [615].
От 22/10 июля: “Вы просите меня извинить вас за слова о каких-то “скрываемых чувствах и, может быть, слезах”… я, впрочем, далек как нельзя более того, чтобы радоваться этим “скрываемым чувствам”, ибо добрых чувств скрывать незачем, а если же что-либо скрывается, то это чувство досады; а слезы могут существовать разве в вашем воображении… Вашим письмам всегда буду рад и всегда на них отвечу, а переписка с Дронушкой едва ли может долго длиться. Заключая в себе нечто анормальное, она, вероятно, не будет входить в планы, которых я никаким образом нарушать не стану. Дитя же само еще мало и не может ни судить, ни понимать того, что происходит. Ему во всяком случае нужно спокойствие, и я себя много виню уже и в том, что в посланных к нему письмах не умел скрывать своих чувств моей тоски и обиды”.
От 29/17 июля: “Когда скончался Виктор Петрович Протейкинский? Мне очень жаль, что он так рано умер, не исполнив ни одного моего поручения и не ответив мне ни на одно из семи писем… Лечение меня радует, и я вижу, сколь оно мне существенно было необходимо: воды хороши, а грязи просто божественны. Можете себе вообразить, чтó мне было накладено в печени, если я потел желчью. Теперь мне значительно и даже без всяких сравнений легче, и я, по-видимому, улизнул от угрожаемой мне “мрачной меланхолии”, а вы, я думаю, знаете, что маскируется этим медицинским термином”.
Приходится разъяснить Протейкинского, которому некоторыми, например Веселитской, присвоивалось нимало не заслуженное им звание “брата милосердия”, будто бы “разгонявшего назойливых посетителей” Лескова. Дягилевский отпрыск, что-то вроде двоюродного брата А. П. Философовой и М. П. Корибут-Лунияк, он, очень молодым человеком, от них прижился и к нам. Мари Дюран сострадательно говорила про него: “Бедный молодой человек, как он дурен. Это настоящий Квазимодо!” И вправду — он был не лучше этого героя знаменитого романа В. Гюго. К лицу, сплошь покрытому багровыми угрями, венчавшемуся огромным горбатым костистым носом, надо было привыкнуть. Нелепо оригинален был во всем. Лесков уверял, что, окончив Петербургский университет, он всю жизнь не мог собраться взять оттуда свой кандидатский диплом. Одинаково вероятно — нашлось ли у него время держать кандидатские экзамены?
В семидесятых годах он был у нас своим человеком, от него не было тайн.
Между прочим, он готовил старшую меня на пять лет Веру в институт. Не было случая, чтобы он не опоздал на час-два к условленному времени урока. Девочка томилась и даже плакала, досадуя, что сбивается весь дневной ее распорядок. Извиняясь, он вытаскивал из кармана пальто смятый и явно умаленный в первоначальном своем объеме пакетик с каким-нибудь желе-рояль, пастилой или халвой — в дар доведенной до слез ученице. Лесков, язвя “Протеку” (он же “Витька”, “Долгонос”), напевал на мотив “Чижика”:
Витя, Витя, где ты был?
Я к Глушкову1 заходил,
На двугривенный купил,
Чуть все сам не проглотил![616]
С годами отношение к “Витеньке” приобрело суровый и даже недоверчивый характер. В первой главе “Зимнего дня” по отношению к “Олимпии”, под которой прозрачно подразумевалась известная Ольга Новикова, вспоминается “предостережение, которое Диккенс делал против всех лиц, живущих неизвестными средствами”. В минуты раздраженности Лесков говорил о “Протеке”: “Изболтался. Ни к какому делу не способен. За пятьдесят лет жизни своей не знал, что такое обязанность. Поэтому никогда не держит своего слова. Скажи ему, что я умираю, и пошли его в аптеку — он по дороге заговорится с встречным знакомым и опоздает. Скажет — придет завтра, придет через неделю… Его помощь словами в горе и затруднениях очень дешева: слова не помогают, а он садится пить чай и читать “Новое время”. И скажите мне, пожалуйста, — уже строго спрашивал Лесков: — чем он живет? Всегда очень важно знать источник средств человека!” И вслед непременно приводился совет Диккенса.
Но этот суд пришел не скоро: к старости Лескова и полустарости былого когда-то наперсника.
Следующее письмо к Матавкину от 22 июля (3 августа) безнадежно не менее предыдущих:
“Доктор мой говорит, будто “дело идет отлично”, но я сомневаюсь: мне все кажется, что я еще и теперь не мог бы слышать похвал ни Авсеенке, ни Гундольфу[617] , и при воспоминании о них уже волнуюсь и сержусь, — не на них, а на насмешку судьбы. Я написал Ахиллу и сочинил, что тот страдал “в пользу детских приютов”, а сам между тем перепортил бог весть сколько крови в пользу этой сволочи, которой на пороге своем не хотел бы видеть… Много раз брался за перо, но бросал: не вяжется ничто в голове, и давно, давно уже не вяжется, ибо и во сне и наяву все мое горе на уме; но авось же это когда-нибудь пройдет… Я уже потерял всю энергию, всю смелость и фантазию и все вращался только на одной печальной мысли о своей доле. Сострадания же я не мог и не могу ждать, как меду от мертвого улья. Стало быть, “беги, мой брег, несись, мой челн”, куда вынесет волна. В Россию я не в силах вернуться: это было бы очень, очень мучительно, — на чужбине легче. Мои милые чехи устраивают меня с любовью: я надеюсь жить удобно и дешево: народ хороший, литераторов много, и язык мне доступен; а надоест, — пущусь далее искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок. В Прагу я выеду 8-го русского августа… Протейкинскому скажите, чтобы ни о чем уже не беспокоился. Я сам внимателен со всеми просьбами и не люблю, если данные мне обещания вменяют ни во что”.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});