Необыкновенное лето - Константин Федин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он потёр руки и, вскочив, стал отряхиваться. Несколько листов книги слетели на пол. Он поднял их.
– На свете нет ничего омерзительнее межеумков. И я тогда подумал, что моё положение, ко всему прочему, мерзко.
– Саша! – неподдельно пугаясь, воскликнула Ася.
Он попробовал сложить ровнее листы книги. Они рассыпались у него в руках.
– Я представил себя со стороны. Каков я в глазах разумного человека. И сделал выбор… И когда остановился на своём выборе – можешь мне поверить? – в этой клоаке, обречённый и ждущий конца, я почувствовал себя гораздо свободнее. Понимаешь? Гибнуть из-за недоразумения, из-за анекдота – даже не смешно. Это унизительно! Я решил и совсем ясно представил себе: если уж всё равно должен пропасть – так я им крикну: да, да, я красный! Красный – черт вас побери! – и ненавижу вас утробной ненавистью!
Он опять заметил в дверях возбуждённое лицо сына.
– Пап, – сказал Алёша тихо, – а разве другие сверчки кусаются?
– Нет, – ответила Анастасия Германовна, чуть улыбнувшись, – другие сверчки не кусаются. Не мешай нам с папой.
Она приподнялась с желанием успокоить мужа или, может быть, удержать от опасного шага. Он отвёл это движение, словно боясь, что она посягнёт на шаткое здание, которое он едва начал возводить, и оно разрушится.
– И никуда я больше не побегу! – нетерпимо обрезал он. – Конец! Я понимаю Дибича, что он бежал из плена. Ему надо было домой. А мне не надо. Я дома. Мы с тобой дома, понимаешь меня? И нам надо разделять судьбу нашего дома.
Она всё-таки с кроткой настойчивостью обхватила его пальцы своими мягкими ладонями, развела его руки, прижала себя к его груди.
– Милый, но я ведь с тобой совсем, совсем согласна!
Он высвободился. Ему хотелось все привести к окончательному строю, положить предел угнетавшему спору души с телом, а главное – увериться, что его выбор не зависит от подсказок или давления, что он свободен. Он опасался возражений и в то же время не хотел, чтобы Ася поспешно соглашалась с ним. Он не мог уступить ей первенство в решении, которое должно было изменить всю жизнь.
Он сложил наконец листы книги и, с уважением поглаживая её рваные края, проговорил:
– Ты именно придерживаешься Толстого, если считаешь, что все дело только в том, чтобы покориться движению. А я не согласен с ним. Раз выбор зависит от меня, значит, я участвую в развитии событий своей свободной волей. Сумма таких свободных воль прилагается к равнодействующей всех сил истории. И, значит, история, в какой-то части, становится произведением свободной воли человека. Моей свободной воли.
– Я только и хотела тебе это сказать, – шепнула Ася, обнимая его голову. – Конечно, конечно, ты волен во всем… Как блудный сын, когда он вернулся в отчий дом, мы с тобой тоже вольны вернуться. С повинной головой. Повинную голову не рубят.
Она теребила его волосы, он хотел отвернуться, но вдруг рассмеялся своим обычным взрывом, и они остановили глаза друг на друге, довольные собой и будто омоложённые.
– Выходит, получилось по-твоему? – спросил Пастухов, едва заметно подмигивая Асе.
Ольга Адамовна заглянула к ним и с потерянным видом, с каким докладывают о нежданных праздничных визитёрах, сообщила, что явились хозяева – директор театра с мамашей.
– Мы только поздравить, только поздравить! – возвестил директор, тряся Пастухову руки. – Какое счастье! Как вы себя чувствуете? Ей-богу, мы за вас перетрухнули! Вот мамаша скажет, ей-богу! Ведь это же все бесконечно грустно, честное слово!
– Как вам сказать, – с тонкой улыбкой ответил Александр Владимирович. – Не помню, в каком романе Стендаль написал о своём горе: «Грусть сделала его душу доступной восприятию искусства». Так что это на пользу…
– Не били вас там, а? – спросила мамаша, выпростав из-под волос ухо.
– Бог миловал! – крикнул он ей весело.
Она перекрестилась.
– Бегу в театр, извините! – сказал директор. – Мы готовим апофеоз. Такой подъем, знаете ли, ей-богу!
– Что готовите?
– Апофеоз.
– Чей же это? Что такое?
– Ничей. Силами самой труппы. Как-нибудь, знаете, с музыкой, с пением, все такое.
– Погодите, – строго сказал Пастухов, прихватывая директора за рукав. – Погодите… я для вас напишу апофеоз. Он будет называться «Освобождение».
Он медленно обвёл всех великодушным взором.
– Александр Владимирович! Да мы… мы на руках вас… ей-богу, всей труппой на руках вас носить будем!
Директор бросился к выходу, что-то ещё восклицая на бегу.
– Чего это он, а? – не поняла мамаша.
– На руках меня хочет носить, – нагнулся к ней Пастухов.
– А-а! И верно. Мы ведь совсем вас похоронили… А я вам баньку затопила.
Александр Владимирович обнял её за плечи.
– Веник-то есть ли, веник-то, а? – крикнул он.
– Есть, да больно облезлый. Как помело.
– Спасибо и на том! Спасибо на помеле, мамаша!
– Парьтесь, батюшка, на здоровье…
– Смыть все с себя к черту! – громко вздохнул Пастухов, оставшись опять наедине с женой.
Они вышли на балкон. Он посмотрел из конца в конец безлюдной площади.
– Что за день! И как чудесно, кисленько пахнет уличной пыльцой, правда? Ах, Ася, Ася!
Он ещё раз полно вздохнул большой своей ёмкой грудью.
30
Внешняя неизменность Рагозина, выделяя его среди экипажа «Октября», всем казалась совершенно обыкновенной, и сам он не придавал значения своему отличию от моряков. По-старому он носил косоворотку, пиджак, слегка нахлобученную кепку блинком, которою иногда прихватывал с виска завиток волос. Зато ступал Рагозин даже больше моряков по-морски – прежняя развалка его стала опять заметнее, может потому, что он будто помолодел, кончив свою безнадёжную битву с финансовой цифирью и выйдя на певучий волжский ветер.
К высокому сутуловатому его сложенью скоро привыкли в дивизионе. Он появлялся на виду команды часто, хотя первое время подолгу приходилось сидеть в штабных каютах: надо было вникать в военно-морское хозяйство и продолжать перестройку политической работы сообразно меняющимся на ходу условиям.
Рагозин попал во флотилию за несколько дней до начала августовского наступления советских армий к юго-западу от Саратова. Он не был ни военным, ни моряком, он владел лишь одним оружием, довольно хорошо знакомым рабочему люду России: браунингом. Убеждённый, что всегда находится на месте, если поставлен на это место своей партией, он приступил к обязанностям дивизионного комиссара, не сомневаясь, что они ему под силу и он овладеет ими – дали бы срок.
В составе судовых команд были моряки-балтийцы, встречался судовой народ с Каспия и Приазовья, волжане, коренные поморы с Севера. Все это водное племя обладало навыками долголетних плаваний, в большинстве прошло войну и самой природой было словно выделано для пребывания на судах.
Пестрота народа сглаживалась военно-морским порядком и тем, что примером для команд служили балтийцы, принёсшие на Волгу двойную славу своей беззаветности – в борьбе на Балтике с германским флотом и на революционных фронтах Петрограда, откуда послала по России первый раскат Октября легендарная «Аврора». Каждый считал за правило подражать балтийцам – их самозабвенной ярости в бою, их прибауткам на роздыхе, даже их манере носить бескозырку – не набекрень, а прямо, в линию к надбровью, что придавало моряку облик не столько лихой, сколько непреклонный.
Кроме дивизионов канонерок, в Северный отряд Волжско-Камской флотилии вошли плавучие форты с батареями морской артиллерии, вспомогательные суда – ремонтных мастерских и госпиталей, дивизионы катеров, воздушный, воздухоплавательный, отряды десантные и минные. Когда эта вооружённая разномастная армада судов и судёнышек, пятная берега и небо чёрными, рыжими, свинцовыми дымами труб, пыхтя и стуча машинами, лязгая в клюзах якорными цепями, мигая на мостиках быстрыми флажками сигнальщиков, – когда эта многочисленная плавучая крепость заняла протянувшуюся на версты исходную позицию и Рагозин, на моторном боте, по дороге в штаб флотилии, прошёл только мимо передовых дивизионов, у него захватило дух. Впервые с такой властью очевидности развернулось перед ним могущество красного фронта, и он как бы предметно, на грозных вещах, обнаружил величие двинувшегося за своим правом народа.
Рагозин зачерпнул через борт горсть прогретой солнцем воды, хлебнул глоток, вытер лоб ничуть не остуженной ладонью и, не зная – как бы излить волнение, крикнул мотористу:
– Закурим, что ли? – хотя давным-давно отвык от табака…
С того момента, как в штабе дивизиона вскрыт был пакет с приказом о переходе в наступление и сигнальщик передал узорчатой игрой флажков приказание командира дивизиона – «следовать за мной кильватерной колонной», Рагозин больше не заглядывал к себе в каюту. Пребывание на палубе, или на командном мостике с биноклем перед глазами, или у орудий, среди молчаливых, серьёзных матросов, делало его чувство торжественным и напряжённым. Он был уверен, что первый же предстоящий бой будет решительным, и странным казались ему невозмутимое спокойствие берегов, нежная, как оперенье снегиря, краска восхода, одиноко возносящийся над деревней дымок затопленной печки. Полным кругом выкатилось над луговой стороной солнце, и другой высокий берег оживился. Взбивая пыль, тянулись по нагорью бесконечными цепочками гурты овец и волов: команды армейского снабжения погнали скот. Это был знак, что наступление на суше началось в один час с флотилией. Клубы береговой пыли будто переговаривались с редкими дымами канонерок: локоть к локтю, отважнее вперёд!