Русские плюс... - Лев Аннинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— равенство всех: круговая порука стабильности: «как всем, так и мне»;
— гарантия от голодной смерти: круговая порука ради физического выживания;
— работа без стресса, без перенапряга, с раскладыванием всей тяжести — на «мир»: круговая порука безответственности.
Конечно, равенство — в нищете. Конечно, гарантия лагерной пайки издевательство над здравым смыслом. Конечно, стресс все равно настигал: штурмовщина, авралы, выворачивание труда в подвиг. Но все-таки: если вывороты за 70 советских лет тяготели к годам войн, то годов таких, на круг, было не так уж много. А норма меж этими пиками (провалами) все-таки за эти 70 лет устоялась; все-таки шесть советских поколений в этой юдоли, как-никак, выросли. И не говорите, что были сплошь несчастны: нет, и счастливы! Осуществили действительное равенство, и даже не только на солдатском, но и на каком-то минимально цивильном уровне: огромная часть населения, худо-бедно, избавилась, наконец, от деревенских вил, и хоть в бараке, хоть в общаге, хоть в вонючем от большой химии поселке — но зацепилась-таки за вожделенную городскую жизнь. И действительно получила гарантированную «пайку», возможность работать «от сих до сих»; пусть кое-как, ничего не имея, но и ни за что не отвечая, кантуясь в куче, наваливаясь на любое дело «всем миром» и любое дело охалтуривая, но избавилась же от необходимости пахать, «упираясь рогами», вставать в четыре часа утра к «частной корове» и трястись день и ночь над «личным наделом», поливая оный потом. Вместо этого — в огромной массе — встали «к машине» от гудка до гудка, а еще лучше — сели вчерашние пахари к письменным столам, прибились к каким-никаким бумагам (читайте Шукшина).
Бумаги, кстати, — далеко не только «бюрократия». Это и «стихи». Гигантское производство текстов, под которые изводятся леса и над которыми веет призрак творчества, отвлечение от жуткой реальности, еще один род самогипноза. Как предрекал Маяковский: «и будет много стихов и песен». Осуществилось. Много.
Нет, никто не обманул нас: ни Ленин, ни Сталин, ни Троцкий. Мы получили (то есть построили) именно тот «развитой социализм», за который клали свои (и чужие) головы большевики. Конечно, нужно вычесть отсюда «процесс строительства» (20-е, 30-е годы) — грязь котлованов, надрыв фундаментов; нужно вычесть войну и восстановление (40-е, 50-е) — на деле-то все это был единый комплекс мировой войны: война горячая, война холодная, наше медленное и неуверенное оттаивание при Хрущеве… Но когда оттаяли и «отлаялись», когда при Брежневе, в условиях с трудом удержанного глобального паритета, начали отъедаться и погуливать, и впервые отошел «социализм» от войны (впрочем, тут же в Афганистан и влез — в крови это у него), но все-таки, в «чистом»-то виде наш строй только тут и выявился наконец как образ жизни, а не только как тип воинства, — и тогда реализовался, тот самый реальный социализм, о необходимости которого говорили большевики и в фундамент которого полетело столько голов.
Голов ли полетело слишком много, цена ли оказалась чрезмерна, но недолго длилось торжество воцарившегося строя. По всем смутно улавливаемым геополитическим закономерностям (а смутные они — потому, что природные, статистические, вероятностные, и потому же при реализации неотвратимы, хотя и непредсказуемы в конкретных формах, как непредсказуемы все нюансы погоды, а приход зимы в целом неотвратим) — по этому ощущению неотвратимости хода вещей чувствовалось, что должен этот праздник исчерпаться, эта гульба кончиться. Вот она и кончилась. Внутри душ людских «природное» взорвалось: по национальным швам стало рваться народное тело — по тем швам, которые единственно и оказались упрятаны от всеобщего блуда и унификации. Этническое оставалось «сбоку припека» — сохранялось как «форма», как нечто музейное… оно и рвануло теперь.
Да еще и удивительно: как надолго хватило и этой огромной земли, прадедами завоеванной, собранной, и этого огромного народа, сбитого воедино из двунадесяти языков…
Ну, вот, кончилось.
Или — продолжается в других «формах»?
Так я спрашиваю: что же, семьдесят советских лет — «ошибочная» страница в истории России и окружающих народов?
Что же, характер советского человека, воспитанного за семьдесят лет коммунистической власти, — это другой характер, чем характер русского человека, выработанный за полтысячелетия его «имперской» истории и за тысячелетие истории «номинальной» (то есть когда он уже знал свое имя)?
Что же, «вырвать страницу», вышибить из памяти, вытравить из души?
Нет. История Советской власти — не «оплошность», не «тупик», не зигзаг и не безумие, это — с точки зрения глобальной российской истории этап ее жизни. Страшный этап. Но — ее. Да и были ли в ее истории этапы идиллические?
И характер советского человека, отпечатанный на матрице русского человека, — вариация все того же: это человек, кладущий себя в фундамент «общего дела» — «империи» — кафолической идеи — христианской державы мирового комбратства — всемирного лагеря…
Конечно, и отличия существенны.
Так, простите, и «советский человек» за семьдесят лет тоже достаточно менялся. И тут пять-шесть вариаций как минимум. Решительный «братишка» 1918 года, и его коррелят — чахоточный комиссар в «пыльном шлеме» — совсем не то, что железный солдат сталинской когорты, или чем опьяненный «реформатор» оттепельных лет, или чем хитрый, византийски двоемысленный партократ «застоя», тайно терпящий, выкармливающий, согревающий на груди диссиденцию, или чем еще более хитрый перестройщик, готовый отказаться и от «социалистического выбора» и от «партии», то есть от «имени», только чтобы сохранить… что?.. что-то общее… пространство… неизвестно что… общую судьбу… а как ее понимать, бог знает… впрочем, бога нет… впрочем, теперь, кажется, есть… так авось бог и не выдаст и т. д.
А русский человек досоветской истории — это ж тоже целая шеренга исторически разных типов… у которых пробивается нечто общее. Что связывает:
— суховатого, четкого, докторального питерца, ведущего деятеля двух «европейских» веков русской истории,
— терпеливого, двужильного, незаметно трусящего на своей низкорослой выносливой лошадке московита из эпохи первых Романовых,
— изворотливого, вечно готового к смуте и измене, безжалостного и жалостливого одновременно, широкого, оборотистого и упрямого «жителя» в пестрых «великокняжеских» владениях, — когда мучительно стягивалась пестрота в смутное, неясное, но фатально-неизбежное единство?
За пределами «единства» — что-то «другое». Другие люди, другая история. Славяне, угры, тюрки… Русские это то, что начинается — с единства.
Где устояться центру — вопрос исторического случая, жребия. Был центр и в Питере, и в Москве. Мог быть — в Киеве. Мог в Варшаве, в Вильне, в Сарае.
Но в любом случае это был бы один из центров мирового притяжения.
Он и устоялся — в точке Москвы.
Характер «московита» — «россиянина» — «совка»: самоотверженность, доходящая до юродства; презрение к материальному и пошлому, доходящее до фанатизма и аскезы; витание в облаках, доходящее до полной невменяемости, до веры в Опоньское царство «за ближайшим углом», в «коммунизм при нынешнем поколениии». И — дикая компенсация витания-шата-разброда: стальное подавление всего, что «шатается и отпадает».
Скрепы характера: обруч, ошейник, всеобщая круговая порука, партия без оппозиций, подавление дикого страха распада и анархии: без железной скрепы целого не удержать. И от соблазна не удержаться.
Ну, вытравим мы имена революции из синодика российской истории, ну, скинем памятники, оскверним могилы, унизим отцов и дедов — чего добьемся, когда сами-то мы — плоть от плоти и кость от кости отцов и дедов, из того же теста, и мировая задача, на которой они надорвались, — на наших же детей ляжет!
Разве что отказаться от задачи.
Изменить судьбу…
Но судьба — это Книга, из нее нельзя вырвать ни страницы без риска превратить книгу в хлам. Это — не «грифельная доска», на которой стирают прежнюю запись, чтобы сделать новую; не «фильм», где кадр «очищает место» кадру. Увы, наш всегдашний соблазн — расчистить, очистить… Стереть из памяти все отчее, забыть, сокрушить. «До основанья, а затем…» Все — на пустом месте, на «свалке отходов», на младенческом ощущении, что ничего тут до нас не было, и мы — первые, мы — первопроходцы.
Синдром «пустой земли», морок грозящего исчезновения.
Иногда кажется, что самый воздух наш, сырой и пронизывающий, тому способствует, что сама земля наша, волглая, хлябкая, ничего долгого не выносит. В сухих каменистых краях кладут каменную стену — и стоит века; высекают на камне слово — скрижаль для вечности. А у нас деревянненькое все: ветшает, гниет, мокнет, истончается, шатается, валится. Камень — и тот рассыпается в нашем климате. Ничего «вечного»: все надо бесконечным тяжким трудом подновлять, подпирать, тянуть из хляби, из дебри, из болота. И вечно все — «с нуля». И концов никогда не сыщешь.