Том 13. Детство. В людях. Мои университеты - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лавка Деренкова давала ничтожный доход, а количество людей и «делишек», нуждавшихся в материальной помощи, — все возрастало.
— Надо придумать что-нибудь, — озабоченно пощупывая бородку, говорил Андрей и виновато улыбался, тяжко вздыхал.
Мне казалось, что этот человек считает себя осужденным на бессрочную каторгу помощи людям и, хотя примирился с наказанием, но все-таки порою оно тяготит его.
Не однажды, разными словами, я спрашивал:
— Почему вы делаете это?
Он, видимо не понимая моих вопросов, отвечал на вопрос — для чего? — говорил книжно и невразумительно о тяжелой жизни народа, о необходимости просвещения, знания.
— А — хотят, ищут люди знания?
— Ну, как же! Конечно! Ведь вы — хотите?
Да, я — хотел. Но — я помнил слова учителя истории:
«Люди ищут забвения, утешения, а не — знания».
Для таких острых идей — вредна встреча с людьми семнадцати лет от роду; идеи притупляются от этих встреч, люди тоже не выигрывают.
Мне стало казаться, что я всегда замечал одно и то же: людям нравятся интересные рассказы только потому, что позволяют им забыть на час времени тяжелую, но привычную жизнь. Чем больше «выдумки» в рассказе, тем жаднее слушают его. Наиболее интересна та книга, в которой много красивой «выдумки». Кратко говоря — я плавал в чадном тумане.
Деренков придумал открыть булочную. Помню, — было совершенно точно высчитано, что это предприятие должно давать не менее тридцати пяти процентов на каждый оборот рубля. Я должен был работать «подручным» пекаря и, как «свой человек», следить, чтоб оный пекарь не воровал муку, яйца, масло и выпеченный товар.
И вот я переселился из большого грязного подвала в маленький, почище, — забота о чистоте его лежала на моей обязанности. Вместо артели в сорок человек предо мною был один, — у него седые виски, острая бородка, сухое, копченое лицо, темные, задумчивые глаза и странный рот: маленький — точно у окуня, губы пухлые, толстые и сложены так, как будто он мысленно целуется. И что-то насмешливое светится в глубине глаз.
Он, конечно, воровал, — в первую же ночь работы он отложил в сторону десяток яиц, фунта три муки и солидный кусок масла.
— Это — куда пойдет?
— А это пойдет одной девченочке, — дружески сказал он и, сморщив переносье, добавил: — Ха-арошая девченка!
Я попробовал убедить его, что воровство считается преступлением. Но — или у меня не хватило красноречия, или я сам был недостаточно крепко убежден в том, что пытался доказать, — речь моя не имела успеха.
Лежа на ларе теста и глядя в окно на звезды, пекарь удивленно забормотал:
— Он меня — учит! Первый раз видит и — готово! — учит. А сам втрое моложе меня. Смешно…
Осмотрел звезды и спросил:
— Будто видел я тебя где-то, — ты у кого работал? У Семенова? Это где бунтовали? Так. Ну, значит, я тебя во сне видел…
Через несколько дней я заметил, что человек этот может спать сколько угодно и в любом положении, даже стоя, опершись на лопату. Засыпая, он приподнимал брови и лицо его странно изменялось, принимая иронически удивленное выражение. А любимой темой его были рассказы о кладах и снах. Он убежденно говорил:
— Землю я вижу насквозь, и вся она, как пирог, кладами начинена: котлы денег, сундуки, чугуны везде зарыты. Не раз бывало: вижу во сне знакомое место, скажем, баню, — под углом у ней сундук серебряной посуды зарыт. Проснулся и пошел ночью рыть, аршина полтора вырыл, — гляжу — угли и собачий череп. Вот оно, — нашел!.. Вдруг — трах! — окно вдребезги, и баба какая-то орет неистово: — Караул, воры! Конечно — убежал, а то бы — избили. Смешно.
Я часто слышу это слово: смешно! — но Иван Лутонин не смеется, а только, улыбчиво прищурив глаза, морщит переносицу, расширяя ноздри.
Сны его — не затейливы, они так же скучны и нелепы, как действительность, и я не понимаю: почему он сны свои рассказывал с увлечением, а о том, что живет вокруг него — не любит говорить?[6]
Весь город взволнован: застрелилась, приехав из-под венца, насильно выданная замуж дочь богатого торговца чаем. За гробом ее шла толпа молодежи, несколько тысяч человек, над могилой студенты говорили речи, полиция разгоняла их. В маленьком магазине рядом с пекарней все кричат об этой драме, комната за магазином набита студентами, к нам в подвал доносятся возбужденные голоса, резкие слова.
— Косы ей драли мало, девице этой, — говорит Лутонин, и вслед за этим сообщает:
— Ловлю, будто, я карасей в пруде, вдруг — полицейский: стой, как ты смеешь? Бежать некуда, нырнул я в воду и — проснулся.
Но, хотя действительность протекала где-то за пределами его внимания, — он скоро почувствовал, что в булочной есть что-то необычайное: в магазине торгуют девицы, неспособные к этому делу, читающие книжки — сестра хозяина и подруга ее, большая, розовощекая, с ласковыми глазами. Приходят студенты, долго сидят в комнате за магазином, и кричат или шепчутся о чем-то. Хозяин бывает редко, а я — «подручный» — являюсь, как будто, управляющим булочной.
— Родственник ты хозяину? — спрашивает Лутонин. — А, может, он тебя в зятья прочит? Нет. Смешно. А — зачем студенты шляются? Для барышень… Н-да. Ну, это может быть… Хотя барышни незначительно вкусно-красивы… Студентишки-то, наверно, больше — едят булки, чем для барышень стараются…
Почти ежедневно в пять, шесть часов утра, на улице, у окна пекарни является коротконогая девушка; сложенная из полушарий различных размеров, она похожа на мешок арбузов. Спустив голые ноги в яму перед окном, она, позевывая, зовет:
— Ваня!
На голове у нее пестрый платок, из-под него выбиваются курчавые, светлые волосы, осыпая мелкими колечками ее красные, мячами надутые щеки, низенький лоб, щекоча полусонные глаза. Она лениво отмахивает волосы с лица маленькими руками, пальцы их забавно растопырены, точно у новорожденного ребенка. Интересно — о чем можно говорить с такой девицей. Я бужу пекаря, он спрашивает ее:
— Пришла?
— Видишь.
— Спала?
— Ну, а как же?
— Что видела во сне?
— Не помню…
Тихо в городе. Впрочем — где-то шаркает метла дворника, чирикают только что проснувшиеся воробьи. В стекла окон упираются тепленькие лучи восходящего солнца. Очень приятны мне эти задумчивые начала дней. Вытянув в окно волосатую руку, пекарь щупает ноги девицы, она подчиняется исследованию равнодушно, без улыбки, мигая овечьими глазами.
— Пешков, вынимай сдобное, пора.
Я вынимаю из печи железные листы, пекарь хватает с них десяток плюшек, слоек, саек, бросая их в подол девушке, а она, перебрасывая горячую плюшку с ладони на ладонь, кусает ее желтыми зубами овцы, обжигается и сердито стонет, мычит.
Любуясь ею, пекарь говорит:
— Опусти подол, бесстыдница…
А когда она уходит, он хвастается предо мною:
— Видал? Как ярочка, вся в кудряшках. Я, брат, чистоплотный: с бабами не живу, только с девицами. Это у меня — тринадцатая. Никифорычу — крестная дочь.
Слушая его восторги, я думаю:
— И мне — так жить?
Вынув из печи весовой белый хлеб, я кладу на длинную доску десять, двенадцать короваев, и поспешно несу их в лавочку Деренкова, а возвратясь назад, набиваю двухпудовую корзину булками и сдобными, и бегу в Духовную академию, чтоб поспеть к утреннему чаю студентов. Там, в обширной столовой, стою у двери, снабжая студентов булками «на книжку» и «за наличный расчет», — стою и слушаю их споры о Толстом; — один из профессоров академии — Гусев — яростный враг Льва Толстого. Иногда у меня в корзине под булками лежат книжки, я должен незаметно сунуть их в руки того или другого студента, иногда — студенты прячут книги и записки в корзину мне.
Раз в неделю я бегаю еще дальше — в «Сумасшедший дом», где читал лекции психиатр Бехтерев, демонстрируя больных. Однажды он показывал студентам больного манией величия: когда в дверях аудитории явился этот длинный человек, в белом одеянии, в колпаке, похожем на чулок, я невольно усмехнулся, но он, остановясь на секунду рядом со мною, взглянул в лицо мне, и я отскочил, — как будто он ударил в сердце мое черным, но огненным острием своего взгляда. И все время, пока Бехтерев, дергая себя за бороду, почтительно беседовал с больным, я тихонько ладонью гладил лицо свое, как будто обожженное горячей пылью.
Больной говорил глухим басом, он чего-то требовал, грозно вытягивая из рукава халата длинную руку с длинными пальцами, мне казалось, что все его тело неестественно вытягивается, бесконечно растет, что этой темной рукою он, не сходя с места, достигнет меня и схватит за горло. Угрожающе и властно блестел из темных ям костлявого лица пронизывающий взгляд черных глаз. Десятка два студентов рассматривают человека в нелепом колпаке, немногие — улыбаясь, большинство — сосредоточенно и печально, их глаза подчеркнуто обыкновенны, в сравнении с его обжигающими глазами. Он страшен, и что-то величественное есть в нем, — есть.