Мифогенная любовь каст - Павел Пепперштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внезапно в дверь постучали.
Джерри даже не вздрогнул. Он повернул к дверям свое исхудалое, но все еще залихватское лицо.
– Извольте войти, кто бы там ни был.
Вошли двое. В полутемной комнате они казались просто случайными прохожими, одетыми в обычное тусклое тряпье военного времени.
– Здравствуйте, – сипло промолвил один. Другой молчал.
– С кем имею честь? – Джерри поднялся с места. Один из вошедших сделал шаг к столу, одновременно откинув тяжелый брезентовый капюшон. Джерри вскрикнул.
– Кира? Живой?!
– Это я, Андрей. Как видишь, живой.
Двоюродные братья Радужневицкие обнялись.
– Значит, сообщение о твоем расстреле…
– Это был фальшачок, братишка. Мусорские враки.
Кира криво улыбнулся. Блеснула золотая фикса. Одним движением Кирилл Андреевич сбросил в кресло тяжелый от грязи и влаги бесформенный плащ, сшитый из военного брезента. Остался в солдатской гимнастерке, поверх которой надет был добротный, двубортный пиджак. Черные галифе. Хорошие офицерские сапоги. Исчезли: бородка, усы, пенсне. Вообще с первого взгляда было видно, что Кира сильно изменился. Джерри, прищурившись, внимательно рассматривал кузена. По правой щеке у того прошел глубокий, сложный шрам.
– А, это друзья расписались. Чтоб не забывал, – усмехнулся Кирилл Андреевич своей новой, кривой улыбкой.
– Ты сидел? – спросил Джерри.
– Вообще-то я не один. Мы тут с корешем шли мимо. Решили: заглянем на чаек. Сегодня же как-никак четверг. Наши-то соберутся?
– Какие, на хуй, наши?! – не выдержал Джерри. – Ты что, Кира, в тюрьме ума лишился? Сейчас война. Город блокирован. Немцы в сорока километрах. Улицы… Патрули всюду. Как вы прошли-то?
– Значит, не придут, – равнодушно проронил Кирилл Андреевич, садясь, – Жаль. А то я новый перевод подготовил. Из Рильке. Его поздняя вещь. Малоизвестная. Ну, ничего, прочту вам двоим. Двое – уже публика. Кстати, познакомьтесь: Мохоедов Иннокентий Тихонович, вор-рецидивист. Кличка – Уебище. Руки ему не подавай, – быстро добавил он. – Не принято. «Не по понятиям» – как блатные говорят. Вы с ним люди из разных каст. Он вор, а ты, стало быть, фраер.
Вор, сияя широкой, благодушной улыбкой, присел за стол.
– Кто же из нас «неприкасаемый»? – спросил Джерри, разглядывая вора.
– А это как посмотреть, – сказал Кира. – На зоне он – уважаемая персона, а ты был бы никто. Но в других мирах… В других мирах, ты – клад, а он – мышь полевая. Поэтому вы нужны друг другу.
– Не усматриваю особой нужды, – заметил Джерри. – Однако кто же ты сам? К какой касте принадлежишь нынче?
– Я… Это долгий разговор. Впрочем, разговляйтесь. – Кирилл Андреевич вынул из внутреннего кармана пиджака флягу со спиртом.
– Я не пью. Ты же знаешь.
– Сейчас можно, Джерри. Сейчас можно.
Кира устремил на двоюродного брата взгляд своих немного раскосых глаз. На мгновение Джерри увидел перед собой прежнего Киру: проникновенного, интеллигентного, сдержанного. Но уже в следующее мгновение странная сила просочилась из его глаз, сила, напоминающая холодный и простой ветер, дующий в предгорьях. Под влиянием этого ветра Джерри пригубил из фляги. Много лет он не прикасался к спиртному. И вот снова почувствовал вкус «огненной воды». Отпив, передал флягу Мохоедову.
– Ты спрашиваешь, к какой касте принадлежу я, – промолвил Кира после того, как фляга вернулась к нему. – Неужели ты ничего не слышал обо мне за все эти годы?
– Нам сообщили, ты расстрелян как германский агент.
– Ты ничего не слыхал про «сталинградский четверг»?
– О чем ты?
– Ну да, откуда тебе знать… Фраера не знают обо мне. А вот по зонам, по тюрьмам, по бандитским малинам – все слышали о Четверге. О Четверге из Сталинграда. А кто еще прибавляет – Чистый. А другие еще говорят – Кровавый. Что, Уебище, слышал ты о Четверге? – Кира Радужневицкий резко повернулся к Мохоедову.
– Как не слышать. Слыхали о вашем сиятельстве. – Уебище с какой-то странной, подобострастно-издевательской улыбкой вскочил с места и, изогнувшись, как крепостной, поцеловал Кирилла Андреевича в плечо.
Кирилл Андреевич достал оловянный портсигар, оттуда – папиросу. Закурил, никому не предлагая. Помолчал. Затем снова заговорил:
– В тридцать четвертом году, после того, как меня арестовали, следователи измывались надо мной. Били. Били почти каждый день. Морили голодом. Потом стали давать только соленую рыбу, а воды не давали. На столе у следователя стоял графин. Он наливал воду в стакан. Медленно пил большими, щедрыми глотками. Я тоже мог бы выпить стаканчик. Граненый такой. До него было рукой подать. Но для этого я должен был заложить всех вас. Тебя, Дрожжина, Дубишину, Ралдугиных, Гневина, Радного… Всех. Они шили дело о контрреволюционной организации. Название даже придумали: «Сталинградский четверг». Мне предлагали жизнь. Мне предлагали комфортабельную ссылку. Мне предлагали снисходительное прощение от лица великодушной советской власти. Прощение за преступления, которых я не совершал. Прощение в обмен на предательство! Не на того напали, шакалята! Они еще не знают, что такое русский интеллигент! Некоторые уже узнали… Узнали, но никому не расскажут. Не расскажут…
Кира, словно притомившись, прикрыл глаза. Его блаженная кривая улыбка с золотой искрой в углу рта в совокупности с ветвящимся шрамом образовали, как показалось Джерри, нечто вроде вензеля, начертанного на лице.
– Они решили сломить меня с помощью уголовников. Меня поместили в камеру, где было человек двадцать самых отпетых… Но это дело было плохо подготовлено. Тут они ошиблись. Ошиблись, милые. Обшибнулись… Вспыхнула во мне радужневицкая кровь. Не бывать тому, чтобы волжский столбовой дворянин пресмыкался перед отбившейся от рук челядью! Мы ведь дворянство еще при Елизавете Петровне получили. А до того наш род был род разбойный. Погуляли наши с тобой предки по Волге-матушке, от Москвы до самого Каспия, фыркая кривым ножиком. Там, в камере, был один человек – Леший по прозвищу. Большой человек. Пахан. Мы с ним сразу сошлись. Скорефанились. С ним было еще четверо его людей. У них уже сготовился план побега. Ребята подобрались опытные, тертые. Я был принят за своего. И все получилось. Ушли с ветерком. За собой в камере оставили все чисто. Прибраться же надо перед уходом? Пятнадцать человек кумовских сук и несколько часовых – как гусята на прилавке. Пикнуть никто не успел. Первый раз я тогда… Обагрил, так сказать. Ручата свои обмакнул. А потом стал убивать, как семечки лузгать. Убивал только сотрудников ОГЭПЭУ, ЭНКАВЕДЕ или как там еще эта контора называется. Выслежу – и нет никого! Никогошеньки. До другого блатного дела я не унизился никогда. А это дело святое, благородное. Доебались до тихого интеллигентного человека – извольте собирать урожай. Хотели «Сталинградский Четверг» – вот вам, господа-товарищи, «Сталинградский Четверг»! Только не филологический, блядь, кружок! И не контрреволюционная, блядь, организация. А неуловимая банда!
А действуем мы только по четвергам. Это уж я так… По старой привычке. На память о наших посиделках. Много их на моем счету – славных сотрудников блистательных органов. Костров, Ерошкин, Гуревич, Весман, Кандауров, Глоб, Казанбеков, Чирин, Федорычев… А уж когда я убил собственноручно Отто Людерса, знаменитого Отто Людерса из казанского ОГЭПЭУ, тут уж обо мне услышал весь блатной мир. Воровские короли Ростова и Одессы выказали мне свое уважение. Да… Помнишь, Джерри, книжку Честертона «Человек, который был Четвергом»? А я вот – нечеловек, который был Четвергом. А впрочем, все это – дела минувших дней. Погулял – и хватит. Вскоре я понял, что делаю лишнюю работу. Они сами убивают своих. Регулярно освежают кадры. Хуй с ними. Сейчас более важная задача на носу – с немчурой разобраться. Я ведь – германист. Так что это мой прямой долг. Прямая обязанность. Надеюсь, скоро некоторые немецкие офицеры и генералы будут иметь счастье узнать, что такое «Сталинградский Четверг», что означает перо в руках интеллигентного человека.
Ну ладно… Я увлекся рассказом, а ведь обещал прочесть вам новый перевод из Рильке.
Кирилл Андреевич достал из кармана небольшой блокнот в темно-синем сафьяновом переплете.
– Оригинал читать не буду. Здесь и так скоро зазвучит немецкая речь. Вот перевод. Я долго работал над ним.
И ландыш, и вода…
Посвящается Лу фон Андреас-Саломе
Ни чаша сока смокв, ни блюдо волчьих ягодНе смогут взмах руки отяготить,Когда мечом делю твои угодья,Их рассекая надвое…Клянусь:Не для того, чтоб умыкнуть поболеДров, ягод, волчьих шуб и меда,Но чтоб владенья наши ближе к морюПереместить. Чтоб темной и соленойВодой наполнилась расщелина меж нами.
И если скажешь: «Смерть», то я отвечу: «Море».
Свечной огонек дрогнул и погас. Свеча догорела. Это совпало с тем мгновением, когда голос читавшего стихотворение умолк. Наступила тишина. В темноте и тишине трое неподвижно сидели вокруг круглого стола. Пауза длилась минут пять, не больше.