Ты будешь жить - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И не надо!
Он тронул, и мы чудом разминулись с огромным старым «мерседесом».
— Налево! — вскричал я и сам крутанул баранку, потому что у моего водителя замедленные движения, как под водой.
Мы пронизали низкую темную подворотню и оказались в обширном захламленном дворе. Впереди на свалке играли дети. Под старым мертвым вязом мощно мочился старый человек в меховой шапке с ушами до колен; такие шапки носили первые полярные летчики. Желтый бурливый поток уносился из-под его ног к подворотне, стремясь, как все реки, к морю. Было много ржави кругом, картонных коробок, рассохшихся бочек, облупившихся стен, выбитых стекол, много печали забывшей о себе жизни.
Теперь водитель крутил баранку, не ожидая моих панических команд, подчиняясь структуре двора. Он направлял машину туда, где был просвет, и я с ужасом ждал, что впереди вырастет стена, забор, сарай или помойка и придется задом ползти назад, туда, где прочно обосновался дух клаустрофобии. Но нет, мы всякий раз находили просвет и мчались дальше, пока нас не всосала другая подворотня и не выбросила в освобождающий простор Новинского бульвара.
Мы выехали на Садовую и без приключений добрались до Костянского переулка, отделенного от улицы глубоким рвом. Через ров были перекинуты мостки. На этих склизких мостках я и разбился…
Так кончилась моя поездка в «Литературную газету», но это все присказка, сказка впереди.
Прошло сколько-то времени, и настало лето, нами не заслуженное. Давно залечив ушибы и вновь почувствовав вкус к авантюрам, я решил совершить бросок в столицу, и опять с литературной целью: передать статью в только что созданный журнал со странным названием «Их». Статья была заказана мне по телефону, причем основной упор делался не на статью, а на условия величайшего благоприятствования свободному выражению своих взглядов, который обеспечивает авторам журнал «Их». Вы можете писать о чем хотите: о политике, культуре, собственной душе, о прошлом, настоящем, будущем (только не о светлом), об отношении к женщине и смертной казни, природе и детям, гомосексуализму и религии, музыке, о росте преступности, о живописи, СПИДе, литературе, сексе, театре, археологии, приватизации, интеграции и рыночных отношениях. Но можно ни о чем этом не писать и вообще не писать, важно, чтобы вы испытывали то полное раскрепощение, которое отличает истинную свободу слова от сомнительной гласности. Журнал недаром называется «Их». Он не выражает своего мнения, ибо просто не имеет его, как не имеет вкусов, пристрастий, точки зрения, выстраданных и невыстраданных идей, короче говоря, ничего, за что можно было бы отвечать. Все — их. Эпиграфом журнала являются пушкинские строчки: «Сколько их! Куда их гонят?» За статью до десяти страниц платят 1000 рублей (одну тысячу руб.).
Мне очень хотелось получить тысячу рублей за десять откровенных страниц, и я с энтузиазмом согласился. Мне назначили срок сдачи и попросили приехать лично подписать договор. «Какой еще договор?» — «Мы на каждую статью подписываем договор».
Через неделю я отправился по указанному адресу. Я никогда не слышал о такой улице, не знал даже, что она есть в Москве, к тому же находится в самом что ни на есть центре. За мою долгую жизнь я, наверное, сотни раз бывал возле этой улицы, ни разу не ступив в нее и не заметив дощечки с названием на угловых домах. В адресе настойчиво подчеркивалось, что мне надо будет найти «5-е строение», не корпус, что привычно, а именно строение. Это меня обеспокоило: всякая новь у нас чревата подвохом. Мой водитель, который со времен сретенских странствий не доверял Москве, разволновался до подскока давления. Поездка едва не сорвалась. Но с помощью сильных югославских лекарств давление удалось сбить, и мы отправились в путь.
Пробирались мы туда с Бульварного кольца по маленькому переулочку, тесному, как склерозированный сосуд, от трехрядной очереди за котлеткой в «Макдоналдс». Эта очередь тугими кольцами анаконды обвивает зеленый пустырь на месте чудесного «дома Фамусова», одной из самых милых достопримечательностей столицы, принесенной в жертву злому гению Москвы.
Дальше мы покрутились в переулочном лабиринте, напомнившем сретенский капкан, натыкаясь то на горы песка, то на дощатые шлагбаумы у края бездны, то на уснувшие вечным сном дорожные машины, и вдруг оказались на углу искомого переулка, у того самого углового дома, который был нам нужен.
Тут царила странная пустынность, выключившая коротенький переулок из суматошного московского центра. Пешеходы и машины исчезли, старый кирпичный, почерневший от времени дом с заветным номером и названием улицы казался необитаемым.
Я вылез из машины и вошел в подъезд, с усилием оттолкнув глухую дверь на ржавой тугой пружине. Подъезд не был освещен, но откуда-то сверху сочился тощий, бледный, нездоровый свет. Когда глаза привыкли, я обнаружил лестницу, металлические перила и пошел вверх по обшарпанным ступеням, опирая руку о леденящий холод перил. Второй пролет подвел меня к темному коридору. И опять таинственная световая сочь позволила углядеть двери: высокие — деревянные, низенькие — обитые жестью. Последние были без ручек и, похоже, никуда не вели. Сердце молчало, не тревожимое предчувствием тайны. Первая же деревянная дверь со старинной медной ручкой легко поддалась нажиму и впустила меня в холодную смрадную щель со стеллажами, заставленными папками. Несло плесенью и сопревшей бумагой. Мне вспомнилась шутка Лескова: у польского сомнительного дворянина герольд непременно сгорел, а у русского — сопрел. Здесь сопрело герольдов без счета, их хватило бы на весь мушкетерский полк, который развеселая императрица Елизавета в сильном подпитии произвела всем скопом в дворяне. Неприятный живой шорох наполнял спертый воздух хранилища. Я настраивал себя на крепкий бодрый испуг, но ко мне подкрадывался какой-то гадливый ужасик. Я выскочил в коридор.
Я толкнулся в двери еще двух-трех пустующих смрадных помещений и вдруг попал в населенность и свет. Я вздрогнул не только от неожиданности. Мне показалось, будто я вселился в аллегорическое полотно Вермеера Дельфтского «Наука». Скажу честно, я не уверен, есть ли у Вермеера такое полотно, или это плод моей фантазии, хотя он писал аллегории, которые я люблю гораздо меньше его жанровых картин, да какой это жанр — нет более таинственной живописи. Конечно, можно отыскать монографию, посвященную Вермееру, и установить название картины, но в наших условиях даже такой малый поиск станет кошмаром и отымет часть жизни, которой и без того осталось кошке на лизок. Да и не в этом дело, замечательно, что странный человек дельфтского тайнописца предстал передо мной в яви и в том самом окружении, как на картине. Дубовые столы, заставленные микроскопами, колбами, ретортами, горелками с трепещущим сиреневым спиртовым пламенем, сектанты, угломеры, кронциркули, светлый, как улыбка, глобус и непременный череп — символ мудрости. Был и стеклянный кубок на медной треноге, в котором Нострадамус вычитывал свои предсказания. И повсюду мерцали, сверкали, сияли, маслянисто тускнели всевозможные минералы — крупными уломками, мелкой россыпью на ватной подстилке палисандровых ящиков. В густоте вещей казалась бесплотной тощая, сутулая фигура молодого ученого, рыжекудрого и лупоглазого, с вздернутым готическим носом. Он был то ли в ученом халате, то ли в рясе, остроконечная шапка на рыжих кудрях напоминала клобук. Он повернул ко мне свое аскетическое лицо с выражением приниженного высокомерия и заинтересованной отчужденности.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});