Цицерон - Татьяна Бобровникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это зрелище пробудило в Цицероне двойственное чувство. «Ты знаешь, — пишет он со страшной откровенностью Аттику, — есть во мне эдакая тщеславная жилка, я совсем не чужд честолюбия (ведь хорошо, когда человек сознает свои грехи). Поэтому я испытывал некоторое удовольствие. Ведь часто меня язвила мысль, а вдруг через 600 лет заслуги Сампсикерама перед отечеством поставят выше моих. Но сейчас это пустые страхи. Ведь он пал так низко!» (Att., II, 17). Согласитесь, удивительное признание! Но следующее признание еще удивительнее.
«Как я слаб духом — не мог удержаться от слез, видя… как он выступал перед народом». Почему же он так огорчился? Потому что все-таки Помпей был великим полководцем и Цицерону больно было видеть его унижение? Или, может быть, потому, что он возлагал на Помпея такие надежды, мнил его чуть ли не спасителем Рима, а теперь испытал горькое разочарование? Или просто вспомнил молодость и пожалел друга своей юности? Ничего подобного. «Если бы Апеллес[82] увидел свою Венеру… облитой грязью, я думаю, ему было бы очень больно. Так и я с великой болью смотрел на этого человека, которого я украсил и расписал всеми цветами моего искусства и который вдруг стал так безобразен» (Att., II, 21). Эти слова выдают Цицерона с головой. Они показывают, что он всегда в первую очередь ощущал себя не политиком, даже не гражданином, а художником. Поэтому на Помпея он смотрел как на свое создание, героя написанного им романа, а не как на римского государственного деятеля.
Те взрывы ненависти, которым он был свидетель, вызывали у Цицерона двойственное чувство. С одной стороны, они были ему радостны и он не может скрыть внутреннего торжества, сообщая о них другу. Но с другой — они его пугали. Он боялся, что триумвиры, поняв, что им не укротить Рим, прибегнут к террору (Att., II, 14; 19; 21). Поэтому поначалу он скорее склонен был успокаивать людей, чем их подзадоривать. Но увы! Цицерон был артист. Горячий, впечатлительный, страстный. Вскоре негодование победило благоразумие и он уже возмущается всеобщей трусостью и долготерпением. «Государство умирает от какой-то новой болезни. Все возмущаются, жалуются, рыдают… наконец уже громко стонут, но лечения не применяют» (Att., II, 20). Собственное его поведение ему тоже не нравилось. «Я недоволен собой. Я в страшной тоске. Я борюсь. Если сравнить со всеобщей приниженностью, то даже смело. Но, если вспомнить мое прошлое, нерешительно» (Att., II, 18). От всего этого он совершенно извелся. «Нет человека, более несчастного, чем я. Нет никого счастливее Катула[83], который прожил с блеском и умер вовремя» (Att., II, 24).
«Я борюсь», — говорит Цицерон. Но как? Что скрывается за этими словами? Нет сомнения, что он был первым на вечеринках, где народ изощрялся в остроумии. Его шутки расходились по Риму. В доме его собирались недовольные и критиковали правительство. Но, очевидно, этого мало. Оказывается, триумвиры считали этого тихого человека, навек отрекшегося от политики, своим злейшим врагом. В своих речах он постоянно говорил о положении Республики, вспоминал славное прошлое Рима, проливал слезы и возбуждал народ. Может бьггь, даже все те взрывы ненависти, о которых он рассказывает Атгику, были невольно вызваны им самим. Еще весной до своего отъезда в Антиум он бывал нестерпимо дерзок на Форуме и приводил врагов в ярость. Теперь чаша терпения триумвиров была переполнена — больше выносить этого человека они не могли.
* * *Цицерон был совершенно прав, когда говорил, что триумвирам придется прибегнуть к террору. Но Цезарь выбрал совершенно неожиданную форму террора — не сверху, как Сулла, а, если можно так выразиться, снизу. То есть террор должен был исходить не от правительства, а от вооруженных шаек уголовников. Эта мысль, видимо, давно мелькала в голове Цезаря. Сначала он возлагал надежды на Каталину. Затем в 62 и 59 годах использовал отряды гладиаторов. Сейчас он остановился на другом плане.
Читатель, конечно, не забыл Клодия Пульхра, брата Волоокой, который в женском платье проник на празднества Доброй Богини и был спасен Цезарем и Крассом. Этот-то человек и должен был, по плану Цезаря, руководить террористическими бандами. У Клодия было все, что некогда привлекало его в Катилине. Это был умный, дерзкий авантюрист, очень тесно связанный с преступным миром. Но для того чтобы добиться своей цели, Клодию необходимо было стать трибуном. Увы! Он происходил из патрицианского рода Клавдиев, а патриции по закону не могли быть трибунами. Клодий бушевал, вопил, что он демократ, публично на Форуме отрекался от своего аристократического происхождения, говорил, что душой плебей, — словом, кричал до хрипоты, но толку от этого, разумеется, не было никакого. Закон есть закон. Тогда этим делом занялся Цезарь. Через три часа Клодий был с помощью усыновления переведен в плебейский род (Suet. Jul., 29; Dio., 38, 19; Cic. Pro dom., 41). После этого он был выбран трибуном на 58 год.
Клодий был нужен Цезарю, чтобы укротить Рим. Но современники увидели и другую цель. Они были уверены, что Клодий — смертоносный снаряд, направленный против Цицерона. Всем было известно, что он поклялся в вечной ненависти к оратору. Очень заметили также, что Цезарь взялся за усыновление Клодия после одной речи Цицерона, где он особенно резко выступил против триумвиров[84]. Аппиан не сомневается, что Цезарь приберегал Клодия именно для того, чтобы уничтожить Цицерона. Рассказав, как он спас своего обидчика, любовника жены, он пишет: «Цезарь в силу необходимости стал выше личной обиды и оказал благодеяние одному из врагов ради мщения другому (то есть Цицерону. — Т. Б.)» (Арр. B.C., II, 14). Вернее было бы сказать, что Цезарь пренебрег личной обидой и спас человека, которого, вероятно, терпеть не мог, чтобы погубить другого, внушавшего ему большую симпатию. В самом деле. Вся дальнейшая жизнь Цезаря показывает, что он искренне уважал Цицерона, даже по-своему любил его. И сейчас он сделал все возможное, чтобы спасти этого безумца. Сначала он в самых почтительных выражениях предложил Цицерону дружбу. Когда тот отказался, Цезарь выхлопотал ему посольство в Александрию. Цицерон и тут отказался. Между тем Клодий уже стал плебеем. И вот сейчас, когда стало ясно, что Клодий будет в следующем году трибуном, Цезарь сделал последнюю попытку. Он сказал Цицерону, что уезжает в Галлию и очень просит сопровождать его в качестве легата. Он говорил очень любезно и убедительно. Это почетный способ избежать опасности, пишет Цицерон, но, прибавляет он, «я не хочу бежать, я жажду биться» (Att., II, 18). Делать было нечего. Цезарь с глубокой грустью вынужден был согласиться на гибель Цицерона и выдал его Клодию.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});