К жизни (сборник) - Викентий Вересаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван Ильич стоял среди закоптелой своей кухонки, скрестив на груди руки, с презрительным лицом. Чадила коптилка. Люди во френчах и матросских бушлатах перетряхивали тюфяки, поднимали половицы, складывали в портфель бумаги и письма. Прислонившись к плите, бледный Афанасий Ханов смотрел, не принимая участия в обыске.
Бритый человек с револьвером сказал:
— По предписанию чрезвычайной комиссии из Москвы вы арестованы, гражданин.
Иван Ильич ответил устало:
— И слава богу. Мне надоела ваша большая тюрьма. Ведите в малую.
В черной толпе вооруженных людей его повели через темный сад, среди благоухания белых акаций. Загромыхал по шоссе грузовик. Меж винтовок и солдатских фуражек затряслась на звездном небе широкополая шляпа Ивана Ильича. Анна Ивановна неподвижно стояла у раскрытой калитки и смотрела вслед.
Надежда Александровна, взволнованная, прибежала к Вере и сообщила об аресте Ивана Ильича. Глаза ее светились нежною ласкою и участием.
— По предписанию из Москвы. Михаил мне сейчас сказал по телефону. Сам только что узнал.
Вера, страшно бледная, молчала с неподвижным лицом. Катя рванулась: нужно было действовать. Надежда Александровна сказала:
— Приходите вечером. Михаил все узнает, расскажет.
Вечером они пошли. Корсаков развод руками.
— Ну, что тут можно сделать! «Вы агитировали против смертной казни?» — «Агитировал, и всегда буду агитировать».
Надежда Александровна нетерпеливо повела плечами.
— Какая окостенелость взглядов! Как он, право, не может понять!
Корсаков сказал Кате:
— Единственно, что могу сделать, это поместить его в возможно сносные условия. Велю дать вам свидание. Уговорите его, чтоб он, по крайней мере, держался не так вызывающе и презрительно. Сам себе подписывает приговор. Время сейчас грозное.
В том же особняке, куда Катю водили на допрос, где она сидела в подвале, ей дали свидание с отцом. Ввели Ивана Ильича в комнату и оставили их одних. В раскрытые окна несло просторным запахом моря и водорослей, лиловые гроздья глициний, свешиваясь с мрамора оконных притолок, четко вылеплялись на горячей сини неба.
Иван Ильич с суровыми глазами говорил:
— Вы все, нынешние, даже самые хорошие, так привыкли к постоянным компромиссам с совестью, что у нас уже почти нет общего языка.
— Да нет, папа, погоди! При чем компромисс? Не задирай их только.
— Катя! Меня спрашивают: «Вы против смертных казней, производимых советскою властью?» А я буду вилять, уклоняться от ответа? Это ты называешь — не задирать!.. Я тут всего третий день. И столько насмотрелся, что стыдно становится жить. Да, Катя, стыдно жить становится!.. Каждый день по нескольку человек уводят на расстрел, большинство совершенно даже не знает, в чем их вина. А Вера с ними, а ты водишь с ними компанию…
Когда свидание кончилось, Иван Ильич обнял Катю, поцеловал и сказал:
— Катя, я тебя прошу: не ходи ко мне больше на свидания. Мне с тобою тяжело.
— Спички шведские, головки советские! Пять минут вонь, потом огонь!
— Друзья, друзья! А что же хлеба не покупаете? Не забывайтесь! Вот хлеб свежий!
— Сколько-о? С ума сошел!..
Налетала милиция, торговцы, оглядываясь, бежали с лотками, рысью катили тележки, вскачь уносились на грохочущих телегах. Продавцов и покупателей вели под конвоем в милицию, конфисковали товар.
Все равно, что гроза налетевшая. Или наводнение. Непонятное, но неотвратимое. А через полчаса опять:
— Спички шведские…
— Креста нету на тебе! Сто рублей картошка!
— Бери, гражданин, не ходи дальше! Дешевле нигде не найдешь. Воротишься, — за эту цену не отдам.
Средь пыли и солнца, средь базарных выкриков и поросячьего визга — странная, долгая трель:
— А-а-а-а…
— Вот любительский табачок! Покуривай, мужичок!
A-a-ah!.. E strano poter il viso suo veder!
Ah!.. Mi posso guardar, mi posso rimirar…
Di', sei tu? Marguerita! Di', sei tu?..[А-а-ах!.. Странно смотреть на себя!]
Ах!.. Могу взглянуть на себя и любоваться собой…
Ты ли это? Маргарита! Ты ли это?.. (итал.) — фрагмент арии Маргариты из оперы Ш.Гуно «Фауст».
Старая женщина в отрепанном пальто, в деревянных сандалиях, пела, высоко подняв голову, мучительно-стыдящимися глазами глядя поверх толпы. Видно, была красавица, чувствовался хороший когда-то голос и хорошая школа. И вдруг Катя узнала: жена бывшего городского головы Гавриленки, которых тогда выселили от Миримановых.
Катя съежилась, — не глядя, сунула ей в руку все деньги, какие были, и побежала прочь.
В горах, в недоступных лесных чащах, скрывались зеленые. Они перехватывали продовольственные обозы, обстреливали из засады проезжающие автомобили. По вечерам делали налеты на поселки и деревни, забирали припасы, бросали на дорогах изрешеченные пулями трупы захваченных комиссаров. Между тем войск на фронте было мало, снимать их на борьбу с партизанами было невозможно.
Везде чувствовалась организованная, предательская работа. Два раза загадочно загоралось близ артиллерийских складов. На баштанах около железнодорожного пути арестовали поденщика; руки у него были в мозолях, но забредший железнодорожный ремонтный рабочий заметил, что он перед едою моет руки, и это выдало его. Оказался офицер. Расстреляли. Однако через пять дней, на утренней заре, был взорван железнодорожный мост на семнадцатой версте.
Надежда Александровна зашла к Вере переговорить об устройстве дня работниц. (Она заведовала отделом агитпропаганды). Потом пили чай. Надежда Александровна взволнованно говорила:
— Весь наш Особый Отдел нужно бы расстрелять. Вялый, никакой инициативы. Арестовывает случайно попавшихся, но совершенно не умеет поставить широкой разведывательной работы. Теперь, впрочем, все переменится. Скоро приезжает Воронько.
Катя ахнула.
— Воронько?! Тот, знаменитый?
— Да.
— Г-господи, какой ужас!
Надежда Александровна удивленно взглянула на Катю. Вера была бледна.
— Почему ужас?
— Этот зверь?.. И тут польется кровь реками, как на Подолии, на Киевщине!
Надежда Александровна веско и раздельно сказала:
— Это один из самых прекрасных и самых замечательных людей, каких я когда-нибудь встречала… Вот белогвардейская оценка! — Она засмеялась и обратилась к Вере: — Ты знаешь, недавно в заграничных газетах был помещен его портрет с подписью: «Начальник Ч.К.Воронько, палач Украины». Если бы увидели его, — хорош палач!
Катя враждебно возразила:
— Для вас он, конечно, не палач. Вот если бы он ваших отцов и детей отправлял на расстрел, вы бы другими глазами смотрели… Ну, скажите мне: сама вы, — такая, какая вы есть, — пошли бы вы в чрезвычайку?
Надежда Александровна в изумлении глядела на Катю.
— Конечно! Какой тут может быть разговор!.. Нет, положительно, нужно бы всем коммунистам по очереди работать в чрезвычайных комиссиях, чтобы все видели, как мы относимся к этой работе.
— И вы не знаете, — скажите, что, правда, не знаете, — какие сладострастные убийцы-садисты вырабатываются в ваших чрезвычайках. Вон, рассказывают про здешнего особника, Белянкина… А был, наверно, хорошим рабочим.
Глаза Надежды Александровны стали очень маленькими, темными и колючими.
— Да, бывают, я это хорошо знаю. Но только, — уж извините, не из рабочих. В Курске, пред нашим отъездом сюда, Михаил хотел освободить одного арестованного, — никаких данных против него. А чекист, потрясая руками: «они всю жизнь нас давили, расстреливали нашего брата-рабочего. И его расстрелять!» Михаилу он показался подозрительным. Велел навести справки. Оказалось, — бывший жандармский офицер. Расстреляли.
Когда Надежда Александровна ушла, Катя сказала, мрачно глядя в окно:
— Если я случайно где-нибудь с этим Воронько встречусь, я ему не подам руки!
На скамейке под окном, облокотившись о спинку, неподвижно сидел Мириманов и как будто дремал.
С Надеждой Александровной при каждой новой встрече отношения Кати портились все больше. Надежда Александровна не могла с нею говорить без раздражения. Вопросы, которые Катя ставила с обычною своею прямотою, были для Надежды Александровны, как докучливо-нудное жужжание мухи, бьющейся в пыльной паутине.
Катя заметила: все человечество резко делилось для нее на три расы. Первая — пролетариат; это была божественно-лучезарная и божественно-безупречная порода людей, полная мощи, благородства и вещего понимания жизни. Вторая — люди ее партии: тесная семья дорогих товарищей, занятых важным, единственно нужным для жизни делом. И третья — все остальное: злобно-хлюпающая слякоть, только и думающая, чтобы залить своею зловонною жижею светлое пламя революции. Насколько было возможно, она сторонилась их с брезгливым чувством. Все их слова и дела были для нее сознательною ложью, саботажем и подкопом под революцию.