Сергей Есенин - Станислав Куняев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре Есенин выступил со своим первым после возвращения из-за границы публичным чтением стихов. Выступление состоялось в Политехническом музее. «Импресарио» все рассчитали, и Политехнический был забит до отказа. В компанию навязались и старые приятели – Грузинов, Ивнев, Ройзман, Мариенгоф, Шершеневич, Эрдман. Кроме чтения стихов, были запланированы «впечатления о литературе, театре и живописи в Америке и в Европе».
Была мобилизована конная милиция, которая едва сдерживала напор толпы. Не говоря уже о зрителях, сами участники вечера еле-еле сумели пробраться в зал. Наконец вечер начался.
В соответствии с программой Есенин начал со своих «впечатлений». В эти минуты его совершенно не волновали европейские или американские театр, литература, живопись. Не о том он думал, иные впечатления переполняли его. Но публика замерла в ожидании. И Есенин начал про Берлин, через несколько слов перескочил на Париж, потом снова заговорил о Берлине… Путаные, скомканные фразы, исполненные раздражения и гнева, вызвали в зале иронические реплики. Есенин окончательно сбился и начал пикироваться с залом. Потом перескочил на Америку.
– Подплываем к Нью-Йорку. Репортеры, как мухи, лезут со всех сторон… Фотоаппаратами щелкают. А возле меня двадцать пять чемоданов, мои и Айседоры Дункан…
Раздался громкий язвительный хохот. Есенин замер, потом плюнул на все «впечатления» и начал читать стихи, которые только и могли сказать о том, что творится на душе.
Мне осталась одна забава:Пальцы в рот – и веселый свист.Прокатилась дурная слава,Что похабник я и скандалист.
Ах! какая смешная потеря!Много в жизни смешных потерь.Стыдно мне, что я в Бога верил.Горько мне, что не верю теперь.
Хрипловатый голос заставил замереть публику. Она жадными глазами впилась в поэта, который смотрел в пространство, поверх голов сидящих, руки плясали не в такт, фигура ритмично покачивалась на сцене… Он не читал, он заново рождал, создавал строки, потрясшие слушателей. Перед ними был совершенно новый, неожиданный Есенин, берущий в плен буквально каждого из присутствующих не отдельной строчкой и не манерой исполнения, а всем своим существом, в котором образ поэта и созданное им слово представляли собой единое, неразрывное целое.
Дар поэта – ласкать и карябать,Роковая на нем печать.Розу белую с черною жабойЯ хотел на земле повенчать.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вот за это веселие мути, —Отправляясь с ней в край иной,Я хочу при последней минутеПопросить тех, кто будет со мной, —
Чтоб за все за грехи мои тяжкие,За неверие в благодатьПоложили меня в русской рубашкеПод иконами умирать.
Аплодисменты захлестнули зал. Толпа неистовствовала. А Есенин читал одно стихотворение за другим: «Снова пьют здесь, дерутся и плачут…», «Пой же, пой. На проклятой гитаре…», «Все живое особой метой…».
Под конец последовали отрывки из «Страны негодяев». Думается, что среди присутствующих в зале было немало тех, кто прекрасно понимал, чьи именно слова слышатся в репликах Чекистова-Лейбмана: «Ха-ха! Ты обозвал меня жидом. Нет, Замарашкин! Я гражданин из Веймара и приехал сюда не как еврей, а как обладающий даром укрощать дураков и зверей…» У многих свежи были в памяти жуткие тезисы наркомвоенмора, обосновывающего принудительную милитаризацию труда: «Можно сказать, что человек есть довольно ленивое животное, и на этом качестве, в сущности, основан человеческий прогресс…»
Чтения имажинистов никто не услышал и не вспомнил. Оно прошло незамеченным, а публика топала и свистела, вызывая Есенина. Он снова вышел на эстраду, снова читал, и до позднего вечера восторженные зрители не желали его отпускать.
Весьма любопытная заметка об этом вечере была опубликована в «Известиях», редактируемых Стекловым-Нахамкесом, – газете, где Есенина тогда привечали и похваливали. Журналист Сема Шерн (он же Семен Борисов), ставший вскоре шапочным приятелем и на короткий период неизменным собутыльником, писал полуграмотным языком, но весьма восторженно: «Необходимо отметить, что в первом цикле – „Москва кабацкая“ – несмотря на жалость поэта к этой умирающей Москве, которую Октябрь выбросил за борт истории, чувствуется новая большая струя в поэзии Есенина. Сила языка и образа оставляет за собой далеко позади родственную ему по романтизму поэзию Блока. Следующие стихи „Страна негодяев“ относятся еще к старым работам и слабее первых».
Так начала создаваться репутация «Страны негодяев», как неудавшегося есенинского произведения.
* * *Отказ от издания журнала под эгидой Троцкого имел под собой все же основу отнюдь не личную. Есенина, при всем его желании стать своим в Советской России, одолевало неизбывное и неотвратимое чувство: он здесь чужой. Чужой не только властям предержащим, а вообще… всей здешней атмосфере.
Конец 1923-го и последующие два года жизни поэта – время буйного цветения нэпа. Голодная Москва преобразилась почти мгновенно. Один за другим открывались частные и кооперативные продовольственные магазины с изобилием продуктов; у частников, торгующих промтоварами, был весьма богатый выбор одежды и обуви. Процветал «рынок», а точнее, частная торговля на улицах, где продавали абсолютно все, от «бюстгальтеров на меху» и «духов Лориган» до пятновыводителей и средств против бытовых насекомых. На книжных развалах можно было выбирать между «Тарзаном», «Мемуарами Казановы» и Спинозой, Кантом, Ницше. Шла безостановочная гульба в «Ампире», «Нерыдае» и тому подобных заведениях, где отводили душу и заключали сделки новые хозяева жизни – «нэпманы» и «совбуры», то бишь советские буржуи. Очнувшиеся от «военного коммунизма», граждане стремились наверстать свое. «Деньги, деньги, всюду деньги, всюду деньги, господа…» Жажда обогащения и наслаждения «радостями жизни» обуяла тогда многих. Расслоение общества происходило стремительными темпами. Одних обуревало стремление успеть урвать в этой жизни как можно больше. Другие вели себя более спокойно и воспринимали происходящее как неизбежное тактическое отступление социализма перед его победоносным рывком. Третьи мечтали о возрождении старого дореволюционного русского быта и видели в нэпе первые шаги в этом направлении. Четвертые усматривали в наступивших переменах мерзкую, уродливую пародию на прошлую жизнь. Пятые оказались не в состоянии жить в изменившейся России. Апологеты коммунизма эпохи Гражданской войны сходили с ума, стрелялись и вешались, некоторые из них, будучи не в силах добровольно уйти из жизни, уходили из партии.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});