Пятьдесят лет в строю - Алексей Игнатьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, студенты, которые посещали шикарный ресторан «Медведь», ничего общего не имели с революционным студенчеством и никакой опасности для государственного строя не представляли. В большинстве это были сыновья богатых родителей, белоподкладочники, как их называли. Но они носили студенческую форму, и этого было достаточно, чтобы вызывать ярость среди офицерства.
Не налаживалась дружба со старыми полковыми товарищами. Но еще больше боялся я показываться в «большом свете», где уже, наверное, я стал чужим. В виде исключения заехал только к своей старой знакомой графине Ферзен, той самой, которая считалась либералкой и восторгалась когда-то первыми пьесами Чехова. Но и тут разговор не клеился.
С каждым днем петербургская атмосфера делалась все более невыносимой.
Я был бесконечно счастлив, когда получил, наконец, благоприятный ответ на мой рапорт о командировке за границу. Об этом надо было хлопотать в «походной его величества канцелярии», ведавшей якобы военными вопросами, фактически же разными мелкими делами, как раздача орденов и т. п.
Палицын наметил для меня определенное служебное поручение в Париже.
Хотя командировка носила и временный характер, все же я чувствовал, что в России я больше не жилец, что с Петербургом я расстанусь надолго. Так оно и случилось.
Мне казалось, что за долгие годы, проведенные на берегу Невы, мне стал знакомым в столице каждый дом, каждый перекресток, потому что мир, в котором я вращался, был заперт в небольшом треугольнике между Невой, Невским проспектом и Лиговкой. Улицами, на которых жили почти все мои знакомые, были Набережная между Литейным и Николаевским мостами, Сергиевская, Шпалерная, Фурштадтская, Моховая. Другие кварталы, как, например, Васильевский остров, Нарвская застава, были мало мне знакомы: я попадал туда только по службе или случайно.
Оживление в указанном треугольнике можно было встретить только на Большой Морской — первый класс гуляющих; на Невским — второй класс гуляющих плюс проститутки и на Литейном — третий класс: куда-то спешащие люди. Но и это оживление продолжалось в странном городе только до наступления теплых дней. Тотчас после пасхи Петербург замирал, окна замазывались мелом и синькой, мебель покрывалась чехлами, и с этой минуты вплоть до наступления осенней непогоды в треугольнике царила та скука, равной которой я не встречал ни в одной европейской столице. Живыми свидетелями этой скуки оставались только дворники и городовые, продолжавшие зачем-то стоять на всех перекрестках. Они никогда не меняли своих постов, знали всякого проезжавшего в собственном экипаже и, получая наградные от домовладельцев на пасху и на рождество, отдавали по-военному честь и штатским и военным.
— Здравия желаю, ваше сиятельство! — слышал я круглый год по нескольку раз в день от рыжего бородача городового, стоявшего неизвестно для чего на Горбатом мосту через Фонтанку.
Проезжая по нескольку раз в день по Дворцовой площади, я видел только часового — старика из роты дворцовых гренадер, с седой бородой и в высокой наполеоновской мохнатой гренадерке. Этот заслуженный ветеран охранял каменную Александровскую колонну как военный памятник, и ничто не говорило о том, что еще год назад на этом месте пролилась кровь народа, пришедшего с иконами к «батюшке царю».
Скучен был ты, мой старый Петербург! Ты поздно родился и рано состарился. Ты никогда не был сердцем России, и до твоих суровых дворцов не докатывались ни горе, ни радости народные.
* * *Конечную оценку того, как мы воевали, я получил от недавнего врага японского военного атташе во Франции в скором времени после моего приезда в Париж.
Командировка возлагала на меня временное исполнение обязанностей военного атташе. Это заставило меня участвовать в обеде, устроенном в честь японского коллеги по случаю оставления им своего поста.
К общему изумлению всех присутствовавших, в том числе и высших чинов французской армии, маленький японский полковник сказал:
— Я очень тронут вашим ко мне вниманием, этим великолепным обедом, но особенно я ценю присутствие среди нас молодого нашего русского коллеги, только что вернувшегося с полей Маньчжурии.
Все взоры обратились ко мне, сидевшему, как младший, на самом конце стола.
— Наш русский коллега может засвидетельствовать, — сказал японец, — что японская армия хорошо дралась. А я — как проведший весь первый год войны в Маньчжурии — считаю долгом своим заявить, что русские не уступали нам в храбрости.
На ответном обеде японский полковник посадил меня уже на почетное место, а за чашкой кофе, отведя меня в сторонку, стал расспрашивать, на каком участке фронта я бывал, с какими японскими дивизиями встречался. Я, конечно, доставил бывшему врагу наслаждение, назвав ему гвардейскую 3-ю и 4-ю японские дивизии, но не преминул спросить в свою очередь, как понравились ему наш 1-й и 3-й или 4-й Сибирские корпуса? В ответ полковник, оскаливая зубы, мог только издавать гортанные звуки, выражавшие лучше всяких слов одновременно и ужас, и восторг. Он еще от себя назвал козловцев, выборжцев, воронежцев — полки, покрывшие себя боевой славой.
Тогда мне захотелось узнать у бывшего врага: что же его у нас больше всего поразило?
— Не скрою, — ответил полковник, — что мы не ожидали такого затяжного характера войны. Еще меньше мы могли предвидеть, что, сохранив армию, вы сумеете довести ее численность к концу войны до миллиона людей при шестистах тысячах штыков!
Эти последние слова приоткрыли для меня секрет сравнительно мягких условий Портсмутского договора. Да, беседа с японским офицером явилась хорошим подкреплением для защиты чести русского оружия против огульных обвинений, возводившихся на маньчжурцев, но не могла изменить моего глубокого разочарования во всем строе царского режима.
Война так сильно раскачала вековые устои, на которых я был воспитан, что все, даже мелкие, детали старой русской армии приобрели для меня новое значение.
С присущим молодости пылом хотелось изменить существовавшие порядки, целиком использовать опыт, приобретенный на маньчжурских полях, но Петербург предстал перед нами неисправимым рабом старых традиций и порядков, а мой малый капитанский чин не давал права возвышать голоса. Петровская табель о рангах оставалась незыблемой в Российской империи даже спустя двести лет после ее появления.
Судьба намечала для меня выход из тяжелого положения.
Может быть, там, за рубежом, мне удастся найти ответы хоть на часть тех волнующих вопросов, которые казались неразрешимыми для бездушной петербургской бюрократии?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});