Исповедь - Жан-Жак Руссо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кратчайший для меня путь лежал не через Лион; но я хотел побывать там, чтобы удостовериться в одном гадком мошенничестве г-на де Монтэгю. Я выписал из Парижа маленький ящик, в котором был шитый золотом камзол, несколько пар манжет, шесть пар белых шелковых чулок и больше ничего. По предложению самого де Монтэгю, я велел присоединить этот ящик, вернее, эту коробку, к его багажу. В «аптекарском» счете, представленном мне вместо уплаты моего жалованья и написанном собственной рукой Монтэгю, он указал, что эта коробка, которую он назвал тюком, весит одиннадцать квинталов{231}, и поставил огромную цену за провоз ее. Благодаря хлопотам г-на Буа де ла Тур, к которому меня направил его дядя г-н Роген, было установлено по спискам лионской и марсельской таможен, что так называемый «тюк» весит всего сорок пять фунтов и что оплата была произведена в соответствии с этим весом. Я присоединил подлинную выписку к счету г-на де Монтэгю и, вооружившись этими документами и некоторыми другими, столь же вескими, отправился в Париж, горя нетерпением пустить их в ход. Во время этого длинного путешествия у меня были маленькие приключения в Комо, Валёи других местах. Я многое увидел и, между прочим, Борромейские острова{232}, которые стоило бы описать. Но времени у меня мало, шпионы преследуют меня; я вынужден делать наскоро и плохо работу, требующую досуга и спокойствия, которых у меня нет. Если когда-либо провидение, обратив на меня свой взор, пошлет мне наконец более спокойные дни, я посвящу их тому, чтобы переработать, если сумею, этот труд или снабдить его по крайней мере приложением, в котором, я чувствую, он очень нуждается[30].
Слухи о моей истории опередили меня, и по приезде в Париж я обнаружил, что в канцеляриях и в широкой публике все возмущены дикими выходками посла. Несмотря на это, несмотря на общее возмущение в Венеции, несмотря на неопровержимые доказательства, представленные мною, я не мог добиться справедливости. Я не только не получил удовлетворения или возмещения, но был предоставлен усмотренью посла в отношении жалованья, и все это на единственном основании, что, не будучи французом, я не имею права на покровительство Франции и моя ссора с Монтэгю – частное дело между ним и мной. Все были согласны со мной в том, что я оскорблен, обманут, несчастен; что посол – злой самодур, самоуправец и что все это навсегда его обесчестило. Но что поделаешь! Он посол, а я – только секретарь. Законный порядок – или то, что носит это название, – требовал, чтобы я не добился справедливости, и я не добился ее. Я воображал, что, если стану кричать и публично отзываться об этом безумце, как он того заслуживает, будут приняты меры для того, чтобы я замолчал, – а мне только этого и надо было: я твердо решил умолкнуть, когда будет вынесено решение. Но в то время не было министра иностранных дел. Мне предоставили злословить, меня даже поощряли, мне подпевали хором; однако дело не двигалось с места, и наконец, наскучив тем, что все признают меня правым, но отказывают мне в правосудии, я упал духом и бросил все.
Единственным лицом, плохо принявшим меня, хотя я меньше всего ожидал от нее несправедливости, была г-жа де Безанваль. Полная предрассудков относительно прерогатив ранга и знати, она никак не могла согласиться с тем, что посол мог быть виноват перед своим секретарем. Прием, оказанный ею мне, соответствовал этому предрассудку. Меня это так обидело, что, уйдя от нее, я написал ей письмо, может быть, одно из самых сильных и резких писем, какие мне когда-либо приходилось писать, и с тех пор больше никогда не бывал у нее. Отец Кастель принял меня лучше, но сквозь его иезуитскую льстивость я разглядел, что он довольно точно следует одному из великих правил их ордена, заключающемуся в том, чтобы всегда приносить слабого в жертву сильному. Глубокое убеждение в своей правоте и врожденная гордость не позволили мне покорно снести эту предвзятость. Я перестал бывать у отца Кастеля и тем самым общаться с иезуитами, из которых хорошо знал только его. К тому же властный и склонный к интригам характер его собратий, столь не похожий на благодушие доброго отца Эме, так отдалял меня от них, что я с тех пор не видался ни с кем из их среды, если не считать отца Бертье, которого встречал два-три раза у г-на Дюпена, когда он изо всех сил трудился с ним над опровержением Монтескье{233}.
Чтобы больше не возвращаться к Монтэгю, я покончу с тем, что мне еще остается рассказать о нем. Во время наших размолвок я однажды сказал, что ему нужен не секретарь, а писарь – ходатай по делам. Он последовал этому совету и действительно сделал моим преемником настоящего ходатая, который, прослужив меньше года, украл у него двадцать или тридцать тысяч ливров. Монтэгю прогнал его, посадил в тюрьму, прогнал своих дворян со скандалом и шумом, затеял повсюду ссоры, подвергся оскорблениям, которых не стерпел бы лакей, и своими дикими выходками добился наконец того, что его отозвали и послали копаться в своем огороде.
Видимо, один из полученных им выговоров касался его ссоры со мной: вскоре после возвращения он прислал ко мне своего дворецкого, чтобы рассчитаться со мной и дать мне денег. В то время я испытывал нужду в них; мои венецианские долги – долги чести в полном смысле слова – тяготили меня. Я ухватился за открывающуюся возможность уплатить их, так же как и по векселю Джанетто Нани. Я взял ту сумму, какую мне захотели дать, уплатил свои долги и остался по-прежнему без гроша, но избавился от невыносимой тяжести. С тех пор я ничего не слышал о г-не де Монтэгю до самой его смерти, о которой мне сообщила молва. Боже, упокой в мире этого беднягу! Он так же подходил к должности посла, как я в детстве к ремеслу крючкотвора. Между тем только от него самого зависело держаться с достоинством, пользуясь моими услугами, и быстро продвинуть меня к тому положению, для которого граф де Гувон предназначал меня, когда я был молод, и к которому в более зрелом возрасте я сам сделал себя пригодным.
Безнадежность моих справедливых жалоб оставила у меня в душе зачаток возмущения против наших глупых гражданских установлений, которые подлинное общественное благо и настоящую справедливость всегда приносят в жертву какому-то мнимому порядку, ибо в действительности он нарушает всякий порядок и только усиливает притеснение слабых и беззаконие сильных санкцией общественной власти. Два обстоятельства помешали тогда этому зачатку возмущения развиться, как это произошло впоследствии: первое заключалось в том, что дело касалось меня самого, и личный интерес, никогда не создающий ничего великого и благородного, не мог зажечь в моем сердце божественных порывов, порождаемых только чистой любовью к справедливому и прекрасному; вторым было обаяние дружбы, которое умеряло и успокаивало мой гнев влиянием чувства более кроткого. Я познакомился в Венеции с одним бискайцем, другом моего друга Каррио, достойным уважения со стороны всякого порядочного человека. Этот милый юноша, рожденный с задатками всяческих талантов и добродетелей, объездил всю Италию, чтобы развить в себе вкус к изящным искусствам, и, вообразив, что больше ему уже нечему учиться, хотел вернуться прямым путем на родину. Я сказал ему, что искусство – только отдых для такого таланта, как он, созданного для занятий науками, и посоветовал для приобретения вкуса к таким занятиям еще попутешествовать и прожить месяцев шесть в Париже. Он поверил мне и отправился в Париж. Когда я туда приехал, он был там и ждал меня.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});