Герой должен быть один - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человека, стоявшего рядом со связанным Лихасом.
Кувшин вдребезги разлетается от удара о косяк, брызнув во все стороны мелкими острыми черепками; вспышкой отражается в сознании: рычащий Геракл рвет веревки на распластанном поперек странного приземистого алтаря Лихасе, веревок много, слишком много для худосочного парнишки с кляпом во рту, труп с разбитым кадыком грузно навалился Лихасу на ноги, а за ними – Гераклом, Лихасом и незнакомым мертвецом – виден балкон, головы людей внизу, во дворе, жертвенные треножники и белое пламя нервно гарцующего коня, и еще пламя, золотисто-пурпурное, а над накидкой Ификла каменеют его глаза, одни глаза, без лица, обращенные к Иолаю… нет, не к Иолаю, а к колоннаде перед мегароном, над которой и расположен балкон; черная быстрая тень перечеркивает увиденное, тело откликается само, привычно и равнодушно – и, сбрасывая с колена на пол хрустнувшую тяжесть, Иолай понимает, что тоже только что убил человека.
Человека, кинувшегося от балкона к двери в коридор.
Через мгновение Иолай – на балконе.
Даже не заметив, что по дороге швырнул Лихасу его веревочное кольцо с крюком, которое парнишка поймал освободившимися руками и еле успел отдернуть от Геракла – иначе тот непременно сослепу разорвал бы и эту, ни в чем не повинную веревку.
Внизу, под Иолаем – ступени.
Ступени цвета старой слоновой кости.
На них – Эврит Ойхоллийский.
Один.
Без дочери.
И длинная рука седого великана обвиняюще указывает туда, где над плещущим пшеничным полем с кровавой межой горит яростный взгляд Ификла Амфитриада.
– Отцовское сердце! – надрывно кричит басилей.
– Безумец! – взывает к собравшимся басилей. – Проклятый Герой, богиней брака!
– Отдать ли единственную дочь великому Гераклу? – проникновенно вопрошает басилей.
И сразу же:
– Отдать ли дочь убийце первых детей своих и детей брата своего?! Не могу, ахейцы, заранее скорбя об участи внуков нерожденных! Боги, подайте знамение! Внемлите, бессмертные…
Вместо знамения за спиной Иолая злобно взвизгивает Лихас. Обернувшись, Иолай видит: затекшие ноги не удержали спрыгнувшего со стола парня, тело его ящерицей скользнуло по полу к двери, до половины высунувшись в коридор; Лихас вскидывается, снизу посылая крюк вдоль коридора, веревка на миг натягивается струной – и обвисает.
Хриплый гортанный вскрик и удаляющийся топот в коридоре.
– Ушел! – Слезы ненависти душат парнишку, он судорожно пытается встать и не может. – Сорвался, сволочь! Они же меня… они же меня в жертву хотели, гады! Я за полночь к девке полез, а они меня – сзади… еще и смеялись, паскуды! – радуйся, мол, доходяга, такая честь, из дерьма в жертву самому Гераклу!.. Я уж и впрямь – с отчаяния радоваться начал… хоть какая-то польза от меня…
«Польза-а-а!» – смеется кто-то внутри Иолая, шурша остывшим пеплом.
Внизу, под Иолаем – ступени.
Старая слоновая кость.
И вдоль галереи, ведущей к ступеням от прихожей мегарона, к Эвриту Ойхаллийскому бежит, спешит, торопится жирный коротышка, зажимая ладонью разорванное плечо. Он спотыкается, сбивает какой-то замотанный в холстину предмет, длинный и узкий, до того стоявший у колонны в шаге от басилея; холстина разворачивается, и в душе у Иолая все обрывается, когда он видит у подножия колонны – лук.
Натянутый заранее массивный лук из дерева и рога, длиной от земли до плеча рослого человека, с тетивой из трех туго скрученных воловьих жил; и кожаный колчан с боевыми дубовыми стрелами.
Сквозняк игриво треплет оперение стрел – серое с голубым отливом.
Коротышка, добежав, почти повисает на басилее, брызжа слюной, торопливо шепчет тому на ухо; Эврит вздрагивает, как от ожога, стряхивает с себя раненого и оборачивается, поднимая голову.
И видит Иолая на балконе.
Неистово ржет белый конь.
Захлебывается шум во дворе; тихо, тихо, тихо…
Все, что должно было случиться и не случилось, втискивается в единый, невозможно короткий миг, в целую жизнь между двумя ударами сердца: вот Алкид начинает возносить хвалу Аполлону, вот басилей Эврит сообщает о боязни отдать единственную дочь безумному убийце первенцев своих, жертвенный нож тайно вонзается в грудь Лихаса, даря Алкиду прорвавшийся Тартар, – после чего ни боги, ни люди не осудят Эврита Ойхаллийского, застрелившего сумасшедшего героя во дворе собственного дворца на глазах у многочисленных свидетелей; тех, кто стоял подальше от взбесившегося Геракла и остался жив.
Сердце стучит во второй раз, и неслучившееся умирает.
Иолай прыгает вниз.
Мрамор ступеней стремительно несется навстречу, жестко толкая в ноги; Иолай почти падает, чудом не раздавив скулящего коротышку-доносчика, но в последний момент изворачивается – и всем телом отшвыривает Эврита Ойхаллийского на вздрогнувшие перила балюстрады внешней галереи.
– Миртила-фиванца мало?! – голос мертвый, чужой, он раздирает горло, он идет наружу, как застрявший в ране зазубренный наконечник, с хрипом, с кровью, и сдержаться уже невозможно. – Кого еще на жертвенник, Одержимый?! Миртила, Лихаса, меня? Кого, мразь?! Кого?!..
Вот оно, совсем рядом, искаженное морщинистое лицо, лицо старика, а не благожелательно-величественный лик вершителя чужих судеб; в расширенных глазах несостоявшегося родственника мутной волной плещет страх, страх попавшего в западню животного, нутряной вой испуганной плоти, которого, выжив, не прощают… на Иолае повисают ничего не понимающие сыновья Гиппокоонта, ближе остальных стоявшие к ступеням, повисают всей сворой, грудой остро пахнущих молодых тел, мешая друг другу, и это хорошо, потому что туманящяя рассудок ненависть выходит короткими толчками, как кровь из вскрытой артерии, а спартанцы кричат, и это тоже хорошо, раз кричат – значит, живы, значит, сумел удержаться; и теперь главное – суметь удержать…
Он сумел.
* * *…Уходили молча. Кричал что-то вслед опомнившийся Эврит, сбивчиво проклиная безумцев и насильников, поправших законы гостеприимства и поднявших руку на хозяина дома; недоуменно моргали женихи, уступая дорогу и стараясь не встречаться взглядами; дождевым червем корчился на ступенях затоптанный коротышка с разорванным плечом, песок двора радостно впитывал воду и вино из опрокинутых в суматохе жертвенных треножников, фыркал белый конь, косясь на рассыпанный овес; уходили молча, как зверь в берлогу.
Отвечать?
Доказывать?
Бессмысленно.
Дика-Правда, дочь слепой продажной Фемиды, была безумна, как Геракл.
Кто поверит?
Уходили молча, не боясь удара в спину; ничего уже не боясь.
И поэтому не видели (да и никто не видел), как непонятно откуда взявшийся человек, которого Иолай и Лихас впервые повстречали в Оропской гавани, где он с улыбкой наблюдал за нанимающимися в грузчики близнецами – как этот человек, не смешивающийся с толпой, словно масло с водой, приближается к балюстраде, наклоняется и незаметно для остальных поднимает сломанный в свалке массивный лук из дерева и рога; поднимает и смотрит, как смотрят на старого, давно не виденного приятеля.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});