Человек недостойный - Дадзай Осаму
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне вспомнился вхожий в столичный дом моего отца торговец предметами искусства и антиквариатом по имени Сибута – наш земляк, отцовский подпевала, коренастый сорокалетний холостяк, который также выполнял обязанности моего поручителя перед учебным заведением. Его лицо, в первую очередь глаза, напоминало камбалу – так отец и прозвал его, и я привык думать о нем как о Камбале.
В позаимствованном у полицейских телефонном справочнике я поискал домашний номер Камбалы, нашел и позвонил, спросив, не мог бы он приехать в прокуратуру Йокогамы; Камбала говорил со мной надменным тоном, изменившимся до неузнаваемости, тем не менее взял на себя труд выполнить просьбу.
– Эй, надо продезинфицировать телефон сейчас же. А то этот малый кровью харкает, – услышал я звучный голос начальника, пока полицейские уводили меня обратно в одиночную камеру, и я усаживался там.
Днем мою талию обвязали тонкой пеньковой веревкой, которую разрешили спрятать под пальто, но ее конец крепко держал в руках молодой патрульный, и мы вдвоем отправились в Йокогаму на поезде.
Однако я ничуть не тревожился, лишь ностальгически вспоминал и одиночную камеру в полиции, и даже старика-патрульного – эх, ну почему я такой, меня связали, как преступника, а я, наоборот, вздохнул с облегчением и успокоился, и даже сейчас, записывая свои воспоминания о тех временах, испытываю приятное чувство легкости.
Но среди ностальгических воспоминаний того периода есть одна катастрофическая неудача, от которой я всю жизнь обливался холодным потом. Меня коротко допросил окружной прокурор в своем тускло освещенном кабинете. Этот невозмутимый мужчина лет сорока (в отличие от моей привлекательности, несомненной, но в некотором роде распутной, привлекательность прокурора, которую хотелось назвать честной, свидетельствовала о здравом спокойствии), казалось, не из тех, кто поднимает шум из-за пустяков, и я, вообще забыв об осторожности, рассеянно давал показания, как вдруг у меня начался тот самый кашель, я достал из рукава платок, заметил на нем кровь, с постыдной расчетливостью подумал, что этот кашель может оказаться мне на руку, продолжал кашлять притворно и натужно для верности, по-прежнему прикрывая платком рот, и мельком взглянул на прокурора как раз в тот момент, когда он, спокойно улыбнувшись, спросил:
– Что, взаправду?
Да, я так и облился потом, вот и теперь ерзаю, вспоминая об этом. Так плохо не было даже в тот раз, когда в школе болван Такэити словами «понарошку, это понарошку» и толчком в спину вверг меня в ад. И тот, и этот случай сохранились как катастрофы в истории моей продолжающейся всю жизнь игры. Порой мне даже казалось, что лучше быть приговоренным к десяти годам тюрьмы, чем столкнуться со столь невозмутимым презрением окружного прокурора.
Обвинения против меня выдвигать не стали. Но радости мне это не принесло, и я, предельно несчастный, сидел на скамье в приемной у кабинета окружного прокурора и ждал, когда прибудет мой поручитель Камбала.
За высоким окном позади меня очертания летающих в закатном небе чаек напоминали иероглиф «женщина».
Третья тетрадь
1Из пророчеств Такэити одно сбылось, другое нет.
Позорное пророчество о том, что женщины будут западать на меня, оказалось верным, а счастливое, что я непременно стану «великим рисовальщиком», так и не осуществилось.
Мне удалось стать только никому не известным второразрядным мангакой – художником, рисующим мангу для паршивых журнальчиков.
Исключенный из учебного заведения после случившегося в Камакуре, я сидел в комнатушке на три татами на втором этаже дома Камбалы; насколько мне известно, денег с родины каждый месяц присылали в обрез, и не на мое имя, а тайком и на адрес Камбалы (притом, судя по всему, это старшие братья отправляли деньги из дома без ведома отца) – и все, прочие узы с семьей были разорваны; Камбала вечно был не в духе и не улыбался в ответ на мои притворные улыбки: как легко меняются люди, словно это не сложнее, чем повернуть ладонь, но эти перемены скорее забавны, чем жалки и постыдны, думал я, слыша обращенные ко мне слова: «Из дома ни ногой, ясно? В общем, пожалуйста, никуда не уходи».
Похоже, Камбала считал, что риск моего самоубийства весьма велик, следил за мной, подозревая, что я способен броситься в море вслед за той женщиной, и строго запрещал мне выходить из дома. Но поскольку я не пил и не курил, мне оставалось только с утра до вечера, забравшись под котацу в своей комнатушке в три татами, предаваться идиотскому листанию старых журналов, так что на самоубийство мне не хватило бы силы воли.
Камбала жил неподалеку от школы медицины Окубо; на довольно броскую вывеску «Сад лазурного дракона. Живопись и антиквариат» он расщедрился, но сама лавка, занимающая половину дома на две семьи, была тесной, пыльной, набитой всевозможным хламом (главным образом Камбале приносила доход не торговля этим барахлом из лавки, а деятельное посредничество в сделках, в которых право собственности на некие ценности переходило от одного владельца другому), и сам хозяин в ней торговал редко, обычно уходя из дома утром, в спешке и с угрюмым видом, и оставляя вместо себя парнишку лет семнадцати, который присматривал заодно и за мной, в свободную минуту играл на улице с соседскими детьми в мяч, а нахлебника со второго этажа считал глупым или чуть ли не полоумным, старался вразумить меня, словно старший, и поскольку препираться с кем бы то ни было я не умел, то, сохраняя на лице выражение усталости и вместе с тем восхищения, безропотно выслушивал его. Этот парнишка будто бы внебрачный сын Сибуты, то есть Камбалы, но странные обстоятельства не дали тому признать это родство, вдобавок Сибута так и не женился, и, видимо, на то имелись какие-то причины – кажется, когда-то раньше я слышал подобные сплетни от своих домашних, но поскольку чужая жизнь не представляет для меня особого интереса, ни в какие подробности я не вдавался. Но так как выражением глаз парнишка до странности напоминал рыбу, возможно, он и впрямь был внебрачным сыном Камбалы… и если так, существование отца и сына выглядело на редкость уныло. Поздно ночью они, случалось, тайком от жильца со второго этажа посылали за со́бой или еще за чем-нибудь и съедали принесенное, не обменявшись ни единым словом.
Еду в доме Камбалы готовил почти всегда парнишка, он же три раза в день носил ее на столике-подносе приживале на второй этаж, а сам вместе с Камбалой ел под лестницей, в сырой комнате размером четыре с половиной татами – так поспешно, что слышался звон посуды.
Однажды вечером в конце марта Камбала, то ли на радостях от неожиданного барыша, то ли в качестве уловки (даже если верны оба предположения, подозреваю, имелось еще несколько менее значительных причин, догадаться о которых я бы не смог), позвал меня на ужин вниз, где в кои-то веки ждала керамическая бутылка сакэ и сасими из тунца, и под впечатлением своего радушия, нахваливая угощение, предложил своему вялому нахлебнику чуточку выпить.
– Ну и чем, скажи на милость, ты намерен заняться дальше?
На это я не ответил, подхватил пальцами с тарелки на столе татами иваси, заглянул в серебристые глаза спрессованных сушеных рыбешек, чувствуя, как внутри расплывается тепло от спиртного, и вдруг так отчаянно затосковал по развлечениям недавнего времени, даже по Хорики, и в особенности по «свободе», что едва не расплакался.
С тех пор как я поселился в этом доме, я утратил всякое стремление даже паясничать, только лежал в изнеможении, ощущая презрение Камбалы и парнишки; сам Камбала обычно избегал изливать душу в длинных разговорах, и у меня не возникало ни малейшего желания о чем-либо просить его или жаловаться, так что я вел себя почти как слабоумный приживала.
– Похоже, обвинение, которое тебе так и не предъявили, не будет считаться приводом или еще чем-нибудь в этом роде. Так что, как видишь, только от тебя зависит, начнешь ли ты все заново. Если ты исправишься и всерьез обратишься ко мне за советом, вот тогда я и подумаю.