В одном населенном пункте - Борис Галин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я посмотрел на старого Приходько, потом перевел взгляд на Легостаева — он слушал меня, о чем-то задумавшись. Он сидел, откинувшись, его коротко остриженная голова касалась карты с выцветшими флажками, рисовавшими движение Красной Армии.
Собственно говоря, ничего нового я им не сказал. Я только подвел итог пройденному и завоеванному. Они слишком близко стояли к своей шахте, и как это часто бывает, не всегда схватывали смысл и значение того, что они делают.
Я напомнил, какой была шахта до войны: она имела тридцать пять километров подземных выработок. Это был подземный завод, здесь вращалось одновременно триста моторов — от электросверла до подъемной машины. Немцы взорвали и сожгли двести домов поселка, они вырубили тенистый парк, который примыкал к населенному пункту.
Семь миллионов кубометров воды нужно было откачать из затопленной шахты. Подпочвенные воды затопили горные выработки. Дерево, которым крепятся выработки, балки, крепь, железо — все постепенно деформировалось и обрушилось. Ржавчина окислила механизмы, вода заполнила поры в породе, кровля стала оседать, в глухой тьме шла непрестанная разрушительная работа.
— Вода гребли рве, — сказал в этом месте моей беседы старый Приходько.
Я спрашиваю своих слушателей, кто из них воевал. Один за другим отвечают: Легостаев, Страшко, и еще один, и еще один — участники Великой Отечественной войны. Это облегчает мою задачу. Я чувствую, что они лучше поймут мою мысль.
— Помните, товарищи, как на фронте иногда видишь только свой рубеж, свой окоп. Как потом, постепенно, в процессе наступления, ты начинаешь лучше охватывать события, сначала в масштабе роты, потом полка, потом дивизии, а там, может быть, и в масштабе армии и фронта.
Я спрашиваю Страшко, что он увидел на шахте, когда вернулся из армии домой. Страшко ответил:
— Проходчики дошли до триста двадцать пятого горизонта.
Я спрашиваю Легостаева:
— А когда вы вернулись домой, что вы увидели?
Легостаев вернулся позже. Зимой сорок пятого.
Проходчики к этому времени дошли до пятисотого горизонта. И вот получается, что каждый, кто прибывал из армии, не приходил на голое место. Что-то уже было сделано. И человек впрягался в общую работу.
Я напомнил первые восстановительные работы, — те дни, когда старейшие шахтеры, Аполлон Гуренков и Герасим Приходько, спустились на сто двадцать пятый горизонт, откуда начали откачивать воду…
Услышав свое имя, Герасим Иванович смутился и быстро сказал;
— Активность нужна, общая активность.
Я подхватываю эти слова старого шахтера — активность нужна, всеобщая активность, и развиваю его мысль: да, товарищи, в этом залог успеха. Я хочу, чтобы они воображением своим охватили величие творения, которое является делом их рук — их родной шахтой. Чтобы они прониклись чувством гордости за себя, за своих товарищей, которые вернули к жизни взорванную немцами шахту.
Вот так от родной шахты я повел их по всему поселку, который строился и создавался заново, а потом вывел их за пределы этого поселка, в наш район.
А из района, расположенного в наиболее высокой точке Донецкого кряжа, из этого сурового шахтерского района, пересеченного холмами и серыми громадами терриконов, я повел их по всему Донбассу и еще дальше — по всей стране.
Я хотел, чтобы они измерили пройденный ими жизненный путь, чтобы они глубже оценили все то, что сделали они — обыкновенные советские люди. И я напомнил им слова товарища Сталина о том, что герои, творцы новой жизни — это рабочие, крестьяне, без шума и похвальбы строящие заводы и фабрики, шахты и железные дороги, колхозы и совхозы, создающие все блага жизни, кормящие и одевающие весь мир.
Большевики — люди, которые видят будущее.
Велики трудности восстановления Донбасса — нужно откачать миллионы кубометров воды, нужно пройти сотни километров горных выработок, нужно восстановить дома, школы. Но как ни велики трудности, связанные с решением восстановительных задач, люди Донбасса хотят видеть свой завтрашний день. И это одна из характернейших черт советского человека: жить не только сегодняшним днем, но думать и видеть грядущий день. Будущее нашей страны обрисовал товарищ Сталин: «партия намерена организовать новый мощный подъем народного хозяйства, который дал бы нам возможность поднять уровень нашей промышленности, например, втрое по сравнению с довоенным уровнем. Нам нужно добиться того, чтобы наша промышленность могла производить ежегодно до пятидесяти миллионов тонн чугуна, до шестидесяти миллионов тонн стали, до пятисот миллионов тонн угля, до шестидесяти миллионов тонн нефти». «На это, — сказал Иосиф Виссарионович, — уйдет, пожалуй, три новых пятилетки, если не больше. Но это дело можно сделать, и мы должны его сделать».
— Дорогу к будущему, — говорил я, следуя за этой мыслью, — мы готовим сейчас, в своей будничной работе.
Я увидел по лицам моих слушателей, что мои слова задели за живое, что между мною и ими установился «контакт», вспыхнула живая искра и осветила эту простую комнату партийного комитета «Девятой» шахты и нас — десяток обыкновенных советских людей, обдумывающих прошлое и будущее необъятной страны.
7
Я остался ночевать на шахте. Мещеряков поместил нас — Приходько (он был на моей беседе) и меня — в комнате парткома. Из поставленных рядом широких скамеек я устроил себе преотличную койку, а Приходько лег на скрипучий диван. Было душно, и я открыл окно. Где-то далеко-далеко на поселке пели песни, за окном поднимался темный силуэт террикона, на котором время от времени вспыхивал свет. И звезда на копре выделялась светлым пятном. Это был старый обычай, который возобновили на шахте после войны. Когда шахта выполняет суточную добычу, на копре зажигается электрическая звезда.
Степан Герасимович был в благодушном настроении.
— Хорошие люди старики-шахтеры, — вдруг сказал он, вероятно вспоминая своего отца.
Его глаза блеснули веселым огоньком. Он говорил с добродушной иронией:
— Вот так мы и живем, дорогой штатпроп, вот так и живем.
Я взглянул на Степана Герасимовича. Таким я его видел впервые.
— Вот так и живем, — сказал он, — вдали от шумных городов… Под нами пласт. Сначала Фоминский, а ниже Кащеевский. А над нами — звезда. Взгляните вверх: вот она горит, звезда, над нашей шахтой. Ее видно далеко вокруг; она светит ярким светом, и каждый горняк знает: «Девятая» — на подъеме, добыча угля растет. А когда звезда горит над шахтой и светит из ночи в ночь, тогда отчетливей видишь весь фронт работ. Горное дело — это фронт. Уголек, добыча его, требует от человека величайшей настойчивости и, если хотите, самоотверженного отношения к труду. А ведь вы видели наших шахтеров: это обыкновенные люди. Поговорите со стариками. Они не кичатся, не подчеркивают опасностей горняцкого дела. Возьмите моего старика, Герасима Ивановича. Дважды он уходил на пенсию и дважды возвращался на работу в шахту.
Степан Герасимович сидел на диване, обхватив руками колени.
— Мне было девять лет, — проговорил он, — когда отец позвал меня в шахту. Помню клеть: в ней мокро, грязно. Схватился я за отца, прижался к нему. Стволовой спрашивает;
— Герасим, с ветерком прокатить?..
— Потише, — говорит отец, — видишь, дитё везу, пускай поглядит, как уголек добывают.
А в шахте темно, только изредка огоньки лампочек-коптушек поблескивают. И слышен резкий свист. Коногоны умели так задиристо свистеть… Прижались мы к стене. Из темноты вырвалась и пронеслась лошадь с вагончиком. Коногон вовсю свистнул и снова нырнул во тьму. А мы с отцом пошли дальше, прямо по штреку, а потом свернули и поползли в забой. Я-то мог идти чуть-чуть согнувшись, но отец шел ползком, а я за ним червяком пробирался. Сперва мне было боязно, но постепенно пересилило любопытство. Подползли мы к одному шахтеру, который кайлом уголек отбивал. Отец осветил его лампочкой, и я узнал старика Громобоя. Было у него другое имя — настоящее. Это его прозвали Громобоем. Говорил он басом и ходил чуть согнув широкие плечи. Грозного вида, с пышной бородой, молчаливый шахтер, нелюдимый. Только к детям он был снисходителен и даже позволял нам сидеть возле него. В бараке, где жил Громобой, печь стояла посредине. Придут шахтеры с «упряжки», разуются и обложат печь лаптями на просушку. А возле печки Громобой примостится — спину греет и покуривает. Курил Громобой махорку ужасающей крепости и едкости — «егоркин сорт» прозывалась. И трубка у него была большущих размеров — полпачки вгонял в нее. Пальцем прижмет жерло трубки, попыхивает и на дым поглядывает. А мы сидим возле него, тихие, и только ждем момента, когда Громобой вдруг протянет трубку, голубой кисет с махрой и скажет лениво, басом:
— На-ка, заряди!
И какое же счастье испытывал тот из нас, кому Громобой даст трубку и свой кисет, похожий на мешок и стягивавшийся ремешком!.. Трубка быстро заряжалась и подносилась Громобою. И снова наступало безмолвие. Выкурив вторую трубку, Громобой вставал и, поражая нас своим громадным ростом, оглушал басом: