Синдром Петрушки - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Рюкзак приехал, — сказала Лиза, и Сильва, расталкивая пассажиров, ринулся к ленте сволакивать пузатый высокий Петин рюкзак, из тех, с каким матерые туристы ходят в многодневные походы.
На развилке Московского шоссе Сильва притормозил и спросил с внезапным азартом:
— Поехали старой дорогой, а? Чехоньки вяленой купим… Я там у Виси пивка в холодильник забил, а как с чехонькой, будет самое то!
— Езжай как знаешь, — сказал Петя.
— Старой, старой! — энергично закивал Сильва. Он снял ушанку, и забубенные эстрадные кудри рассыпались по воротнику старого драпового полупальто.
— Намотаем еще с десяток кэмэ, зато берег Волги увидите, церквушка там красавица на Царевщине, ну и чехоньку на рынке прихватим… Ты в прошлый раз-то видал — у нас на Царевом кургане памятный крест установили? Лиза, слышь? Памятный крест щас увидим…
Лиза сидела за его спиной, молча разглядывая унылые, заваленные снегом поля, и дачные массивы, да рекламные щиты вдоль дороги, предлагавшие совершенно ненужные в человеческом быту вещи: какой-то пропилен, минеральные удобрения, асфальтоукладочные катки…
— Я говорю, слышь… — Сильва поднял глаза, пытаясь в зеркальце заднего обзора отыскать ответный Лизин взгляд. — Вот смерть, да? Она ж тютелька в тютельку в день рождения своего померла. Гостей назвала! Два дня у плиты варила-жарила… А тут хотела с подружкой поболтать, два слова буквально сказала… брык — и аминь! Холодильник был забит жратвой — ореха некуда вкатить. И студень, и винегрет, и мясо тушеное, и куры жареные… Не поверишь: мы ее же студнем ее и поминали!
Слезы опять заструились по его крупному носу римского сенатора; он их смахивал рукой в вязаной черной перчатке с дырочкой на указательном пальце.
— Все, все… — повторял, всхлипывая. — Больше не буду. Не привык еще…
Петя отвернулся к окну. Там, под глухим белесым небом гипсовыми заготовками тянулись головы, плечи, груди, прочие окружности и части гигантских продолговатых тел — пространства навеки застывшего снега. Отвернулся, чтобы Сильва не увидел его лица. Ничего с этим лицом не мог поделать: он был совершенно и беззащитно счастлив…
…и сейчас продолжал лелеять в себе их утреннее пробуждение — там, в Эйлате. Это было вчера, сто лет назад, и много воды утекло с той минуты, как его разбудил хрипловатый заспанный ее голос:
— Что там, солнце?
Он открыл глаза и обнаружил, что ее голова лежит у него на груди, и сквозь багряный взрыв ее волос гардины цвета абрикоса кажутся бледно-розовыми… Пульсирующим чутьем понял, что она вернулась, вернулась … и несколько минут не шевелился, плавясь в истоме невыразимого счастья. Она тоже лежала тихо, помыкивая какой-то смурной мотивчик, то и дело прокашливаясь, — тогда тяжесть ее головы мягко пружинила у него на груди.
Снизу доносились шлепки по воде в бассейне, вскипал восторженный детский визг, взрывалась глухими пулеметными очередями газонокосилка на травяном склоне, а в паузах всхлипывала с набережной плаксивая восточная мелодия.
Для начала он осторожно проиграл пальцами нежный матчиш по ее спине в пижамной куртке. Пижама была им куплена перед самым отъездом в детском отделе «C&A» на Вацлавской площади: красные улыбчивые рыбки по нежно-бирюзовому полю (значит, поднималась ночью? она всегда так бесшумна, всегда умеет на ощупь вытянуть из сумки, рюкзака, чемодана обновку и главное — чувствует ее, как разведчик с лозой чувствует близкую воду)… Затем предпринял вылазку посмелей: соорудил из ладони большую влюбленную рыбину, и та довольно долго опасливо плескалась в районе пижамной курточки, пугливо взлетая и зависая при малейшем движении; наконец, нырнула в глубину под одеяло, обожглась там о горячее тело (пижамный низ, видимо, ночью не был найден), вздрогнула и прикинулась дохлой.
Лиза лежала якобы безучастно, прикрыв глаза, едва заметно елозя щекой по его груди. Вдруг, отшвырнув одеяло, вскочила на колени, открывшись сразу вся, в распахнутой стае красных рыбок, с одной, скользнувшей вниз, заветной огненной рыбкой, что ослепляла его всегда, даже в полутьме; больно уперлась обоими кулаками в его грудь, и дальше они уже поплыли вместе… согласными подводными толчками и плавными поворотами, и взмывами, и медленными зависаниями; и внезапной бурной погоней друг за другом в бесконечном лабиринте кораллового света, в шатре ее волос, задыхаясь, захлебываясь, вновь погружаясь в темную влажную глубину и всплывая к поверхности, проплывая друг над другом в тяжелом литье медленных волн, и его слепые губы все не верили, и доказывали себе, и не верили, что это ее плечи, ее плечи, ее шея, ее губы, ее плечи… пока наконец их не вынесло на берег, и они очнулись в луже абрикосового солнца, бурлящего свои потоки сквозь занавеси прямо на огромную, истерзанную штормом кровать…
…Слава богу, на сей раз обошлось без этих ужасных: «Иди, трахай свою мертвячку!», или того похуже: «А ты за нитку потяни, может, я ноги и раздвину…»
Она четко проговорила:
— Все равно я тебя ненавижу, я тебя брошу, купальник купим?
Он ответил:
— Всё. Купим всё вокруг, мое безумное счастье, счастье…
— Вот только без этих штучек, зараза! — Она сморщилась, поднесла к его носу указательный палец, словно целилась: — Ты мне никто, понял, никто! Как там Карагёз?
— Шкандыбает помаленьку. — Он лежал и улыбался в потолок. — Тонде его оставил. Как обычно.
… — И хотя он называется Волжским, этот поселок, — у Сильвы был звучный тенор красивого мягкого тембра; он сообщал дополнительную странность мертво-восковым полям за окнами несущейся по колдобинам битой «Волги», — но в народе до сих пор — Царевщина. А почему? Да потому, что Петр Великий во время Азовского похода собственными руками воздвиг на кургане крест. А церквуха — Петь, глянь, вон, правее… — Вися говорила: провинциальный ренессанс, — там похоронен декабрист Веденяпин…
…Нет, никак не получалось переключиться на волжские просторы, несмотря на непрерывный монолог Сильвы. Сердцем и всем упирающимся нутром он еще не вынырнул из солнечного декабрьского приморья, застрял, как мошка в янтаре, в кристалле прозрачного света, перебирая в памяти розовые, темно-лиловые, горчичные складки гор под леденцовым небом, искрящуюся рыбьей чешуей гладь залива, чугунные утюги пограничных эсминцев, которые за день совершали медленный круг, будто невидимая рука гигантской прачки старательно выглаживала все морщинки на блескучей синей скатерти.
Ленивая, блаженно-праздная приморская жизнь, продутая ветерком… Нежнейшие прикосновения зимнего солнца, чьи блики трепещут в гривах высоких пальм и ласкают белые полотняные тенты на просторной террасе отеля, где они с Лизой завтракают уже после, после… и ему уже можно смотреть на нее во все глаза: вот ее рука достает из корзинки поджаристый хлебец, вскрывает крошечную упаковку с медом, в точности повторяющим цвет радужки ее глаз, взгляд которых скользит над его головой и так безмятежен, и влажен, и текуч, что дрожь окатывает его поминутно…
Отсюда как-то особенно невесомо выглядят сигнальные флажки парусов таких маленьких — рядом с эсминцами — яхт и корабликов. Будто бабочки на мгновение сложили крылья и присели на синюю гладь воды.
Здешние обитатели — таксисты, официанты, обслуга в отеле — абсолютно раскрепощены: все разговорчивы, приветливы, даже фамильярны. Кофе по террасе разносит молодой официант: спортивная сутулость прекрасно развитых плеч, «кукиш» на высоком затылке японского самурая, изысканная — какой-то сложный иероглиф — татуировка на сильной загорелой шее. С кофейником в руке он маневрирует между столиками, пританцовывая от переполняющей его упругой силы. Охотно, не жалея времени, на приличном английском рассказывает постояльцам об ингредиентах салатов и прочих блюд, советует, не советует, возражает, щурит глаза, сочно хохочет, парируя Лизины реплики, роняет два-три слова о своей маме: та называет его «перекати-полем» — он, понимаете, увлекается виндсерфингом, для того и переехал в Эйлат из Иерусалима.
…А Лиза еще не решила — едут они в знаменитый местный Аквариум или…
«Первым делом — купальник!» — напоминает он, сначала мечтая, чтобы завтрак длился бесконечно, затем мечтая, чтобы он скорее закончился и они опять поднялись бы в номер. И они поднимаются — за портмоне с банковской карточкой, которое он предусмотрительно забыл в рюкзаке. Их номер, глянь-ка, уже убрали, уже вновь непорочна постель и своим штилем перекликается с туго натянутым синим полотном моря за балконом.
«Да не копошись ты сто лет!» — говорит в сердцах Лиза.
Она стоит в открытой двери и полна нетерпения, извечного нетерпения женщины в предвкушении покупок.
Он же, присев на корточки, то роется в карманах рюкзака с озабоченным лицом, то заглядывает зачем-то под кровать. Подманить ее, а там разберемся…