Имущество движимое и недвижимое - Юрий Козлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В разгар сочинения письма Саша незаметно вышел из комнаты. Костя догнал его в прихожей. «Уходишь?» — «Да, мать просила в магазин зайти». — «Ты считаешь, они… мы не правы?» — тихо спросил Костя. «Почему?» — пожал плечами Саша. В полумраке прихожей его лицо не выражало ничего. «Я понимаю, это идеализм, — произнёс Костя, — но поговоришь о России, хоть чувствуешь себя русским человеком». — «Как ты думаешь, — спросил Саша, — что первично: человек вообще или, — чуть заметно усмехнулся, — русский человек?» Костя молчал. «Можно по-другому: что проще — взять да объявить себя русским человеком, которого давят враги, и успокоиться на этом, как будто уже достиг некой цели, или сначала… действительно сделаться человеком?» — «Как это, сделаться человеком?» — Косте не понравилась его усмешка. «Да хотя бы покончить с холуйством! Как можно полагать пределом мысли и действия: что решат наверху? Кто решит? Они что, умнее? Если это последний предел, значит, всё! Эта полемика напоминает мне спор двух лакеев, пока барин спит. Проснётся, рассудит, одному сунет пряник, другому надаёт тумаков. Надоест — поменяет их местами. Как же можно… Неужели русский — прежде всего раб, лакей?»
Позади кто-то осторожно кашлянул. Друзья оглянулись, увидели профессора. Он задумчиво разминал папиросу, не замечая, что табак лёгкой струйкой сочится на ковёр.
«Тяжело, — вздохнул профессор, — думать о будущем народа, когда в исходных данных рабство. Восстать от рабства почти невозможно, но восстать необходимо. Иначе пропадём. То, что вы сейчас переживаете, молодой человек, это отравление действительностью, через это проходят все. Многие так навсегда и остаются отравленными, погибшими для всякого дела, некоторые же, напротив, укрепляются духом, начинают лучше понимать свой народ, становятся невосприимчивыми к яду, которым брызжет действительность. Не следует отождествлять пороки действительности и народ. Народ в этом случае сторона страдающая. Его надо жалеть, а не бичевать». — «Как же он позволяет творить над собой такое? — возразил Саша. — Смирение — это, по-вашему, добродетель или вина?» — «Не добродетель и не вина, а беда, общая наша беда! — ответил профессор и продолжил: — Мне понятны ваши сомнения. Да, мы пытаемся воздействовать на власть, но не потому, что мы рабы и лакеи. Вы можете назвать сейчас в России другую реальную силу, кроме власти? Всё, молодой человек, всё сейчас, любое движение, как к свету, так и во тьму, может исходить только от власти. Всё прочее, к сожалению, обездвижено. И зашевелится только в том случае, если захочет власть». — «Если вы хотите добра народу, — сказал Саша, — вы сами должны сделаться силой. От бюрократической сволочи не дождётесь разумного, её воспитывать бесполезно!» — «То есть противопоставить себя и тем самым дать раздавить в зародыше?» — «Мне кажется, — сказал Саша, — вне жертвенности нет служения идее». — «А мне кажется, — тонко улыбнулся профессор, — мы говорим о разных идеях. Вы, как я понял, готовы отдать жизнь за свободу и демократию?» — «Да», — просто ответил Саша. «И что при этом станется с созданным нашими предками Российским государством, кто, при нынешних апатии и безгласии, возьмёт в стране верх, куда она пойдёт, вас не больно волнует?» — «Почему же, волнует». — «Но волнует не в первую очередь?» — «Наверное, так». — «Стало быть, разрушение веками складывающегося государства во имя призрачной свободы личности? Хлебнуть свободы — и пропади всё пропадом?» — «А почему не свободная личность в свободном государстве?» — «Вы же сами прекрасно знаете, что это утопия, — внимательно взглянул на Сашу профессор. — Свободных государств нет. Есть богатые государства. Там позволяется всё, кроме единственного, — плохо работать. Хорошо работать — значит, работать тяжело, много, значит, опять-таки подчиняться. Вас устроит такая свобода — на несколько часов после трудового дня? Или вы хотите для себя другой свободы?» — «Я не хочу того, что есть, и мне не легче от того, что рядом со мной страдают узбек и эстонец». — «Вы отравлены действительностью, — задумчиво повторил профессор, — вместе с водой вы готовы выплеснуть ребёнка». — «А вы полагаете, у ребёнка есть шанс выжить в этой нечистой воде?» — «Что ж, мы выяснили суть наших разногласий, — засмеялся профессор, — вы хотите разрушить всё до основания, а там авось что-нибудь да получится. Это по-русски, молодой человек, ах как это по-русски!» — «Ну а вы, как я понял, выступаете за эволюционное улучшение действительности на основах государственности и российского первородства. Это тоже не ново». — Саша взялся за ручку двери. «Я понимаю, — продолжил профессор, — наш разговор носит чисто умозрительный характер, но всё же хотелось бы обратить ваше внимание на следующее обстоятельство: исповедующий разрушение, в первую очередь морально и нравственно разрушает самого себя. К сожалению, зачастую это единственный итог его деятельности». — «В то время как исповедующий эволюционное улучшение действительности спокойно умирает в собственной постели», — посмотрел профессору в глаза Саша. «Я четыре года сидел на Соловках, — спокойно проговорил профессор, — потом прошёл войну. Мои шансы умереть в постели были ничтожны». — «Так тем более! — удивился Саша. — Что вам в этом государстве? Если оно вот так с вами. А с остальными? Неужели это надо охранять и преумножать?» — «Но другого-то у нас нет, — развёл руками профессор, — хоть бы это не рухнуло. Рухнет, будет хуже, поверьте. Умоемся кровью почище, чем в гражданскую». — «Хуже не будет, — убеждённо возразил Саша, — да и когда на Руси святой боялись крови?» — «Как вы легко о крови-то…» — покачал головой профессор.
Разговор произвёл на Костю тяжёлое впечатление. Неужели его друг понимает что-то такое, чего не понимает он, Костя? Профессор разговаривал с Сашей не так, как с Костей. Костя вообще не помнил, чтобы после какого-нибудь разговора профессор был такой задумчивый. Костя частенько разговаривал с профессором на самые разные темы, но при этом как бы всегда подразумевал старшинство профессора, изначальную первичность его мыслей над своими. Даже снисходительное отношение профессора к Сталину, от которого он в своё время крепко пострадал, не смущало Костю. Высказывая своё мнение, он невольно подгонял его под мнение профессора. Получалось: бойкий ручеёк впадал в могучую реку. Профессор хвалил Костю, как-то даже неловко было заводить с ним разговор о предстоящем поступлении в университет. И так было ясно, профессор сделает всё от него зависящее.
И с другими Костя редко доводил дело до разрыва, конфликта. Может, это происходило от того, что он был уравновешенным, спокойным человеком? «А может, — подумал Костя, — мне попросту на всё плевать? И речи мои, как мыльная пена, обтекают, шлифуют поверхность, в то время как форму задаёт собеседник? Саша, стало быть, сам месит глину, ищет истину. Надо же, в каком тоне разговаривал с профессором! Да кто он такой? Чего добивается?»
Этого Костя не знал. Так же как и кто прав: Саша или профессор? Косте всегда казалось, на каждые две существует третья — его — точка зрения, настолько естественная и правильная, что её даже не надо высказывать, словесно формулировать. Она — в нём самом — как незримый компас, как рельсы, по которым он едет, не видя их. Если бы кто-нибудь сказал Косте, что эта точка зрения стара как мир, что имя ей — равнодушие — он бы очень удивился.
Костя вернулся в комнату. Письмо было закончено. Собирались расходиться. Отец что-то втолковывал известному престарелому писателю. Писатель был сед, артистичен, простые действия превращал в ритуал. Впрочем, добродушие, ласковость, братский интерес к собеседнику могли у него в любой момент обернуться резкостью, оскорбительной грубостью. Если что-то было не по его. Ухо с ним надо было держать востро.
Костя вспомнил, как однажды писатель осадил Васю. Сидели у них дома за столом. Разговор вёлся шутливый, непринуждённый. Писатель всегда был душой застолья, роль эту никому не уступал. Он прожил интересную жизнь, знал множество забавных историй, а главное, был обаятелен, умел рассказывать. «Наш имам», — произнёс кто-то. «Имам?» — насторожился писатель. «А как же? Старейшина, патриарх российской литературы! Да что там российской, мировой! — уважительно загудели присутствующие. — Имам, имам!» А Вася почему-то добавил: «Баялды». И каждый раз потом, когда звучало слово «имам», он непременно добавлял это глупое «баялды». «Прекра-а-ти! — вдруг закричал писатель. Когда он кричал, голос его становился тонким, капризным. — Прекра-ати! Тебе будет приятно, если я скажу тебе: «х…!»
А между тем за столом сидели женщины. Костина мать окаменела лицом. Когда она вот так каменела лицом, её уже ничто не могло смутить, вывести из себя. Костя жалел мать, ему казалось, жизнь для неё в эти мгновения останавливается. Костя за всю жизнь не слышал, чтобы мать возвысила голос. Когда она входила в комнату, где бушевали отец, ребята, те невольно умолкали. Всё вдруг становилось относительным. Оказывается, существовали другие люди, другие миры, в упор не замечающие отца и ребят. Это озадачивало.