Театральная хроника. Русский драматический театр - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проходящий. — Извините.
Переярков. — Надо различать людей. (Показывая на орден.) Видите, милостивый государь.
Погуляев (стоя с Кисельниковым за деревом). — Про какую это он свирель говорит? Никакой свирели не слышно.
Кисельников. — Ну, уж это нужно ему извинить. Зачем к таким мелочам придираться? Он человек отличный. Люди семинарского образования всегда склонны к риторике. Переярков. — Солнце склоняется к западу.
Боровцова. — Отчего же оно к западу? Разве ему такой предел положен?
Боровцов. — Известное дело — предел, а то еще что же?
Боровцова. — А как в других землях? И там тоже солнце на запад садится?
Переярков. — Наверное-то сказать трудно, потому что во многих землях, где у нас запад, там у них восток.
Обращаются за разъяснением этого факта к Турунтаеву, тот изъясняет его положением города Шумлы; потом Боровцов столь же умно рассуждает о «нашей службе», которая «супротив морской много легче», потому что в морской службе пошлют с кораблем отыскивать, где конец свету; ну, и плывут. Видят моря такие совсем неведомые, морские чудища вокруг корабля подымаются, дорогу загораживают, вопят разными голосами; птица сирен поет, и нет такой души на корабле, говорят, которая бы не ужасилась от страха, в онемение даже приходит. «Вот это — служба».
Погуляев. — Что они говорят?
Кисельников. — Добрые люди, друг мой, добрые люди. (Он берет товарища и подводит его к усевшейся компании.)
Боровцов. — Вот и жених. Где это ты запропал? Посмотри, невеста-то уж плачет, что давно не видались.
Глафира. — Ах, что вы, тятенька? Даже совсем напротив.
Боровцов. — А ты, дура, нарочно заплачь, чтоб ему было чувствительнее.
Кисельников. — Вот позвольте вас познакомить с моим товарищем.
Боровцов. — Оно, конечно, без товарищев нельзя; только уж женатому-то надо будет от них отставать; потому от них добра мало. А как ваше имя и отчество?
Погуляев. — Антон Антоныч Погуляев.
Боровцов. — Так-с. Состояние имеете?
Погуляев. — Нет.
Боровцов. — Плохо. Значит, вы моему зятю не компания.
Кисельников и в этом все видит «патриархальность», с которою хоть прямо «под кущи». Переярков и Турунтаев вмешиваются в разговор с Погуляевым и советуют ему то в военную службу, то в штатскую, но он отвечает, что намерен идти в учителя. — «Ребятишек сечь? — говорит Переярков. — Дело. Та же служба. Только как вы характером? Строгость имеете ли?»
Турунтаев. — Пороть их, канальев! Вы как будете: по субботам или как вздумается, дня положенного не будет? Ведь методы воспитания разные. Нас, бывало, все по субботам.
Боровцов, Переярков и Турунтаев уходят, чтобы где-то отдохнуть, и начинается сцена между женихом, его другом, матерью и дочерью. Погуляев спрашивает Глафиру, очень ли она любит своего жениха.
Глафира. — Как же я могу про свои чувства говорить посторонним! Я могу их выражать только для одного своего жениха.
Кисельников. — Какова скромность!
Боровцова. — Вы про любовь-то напрасно. Она этого ничего понимать не может, потому что было мое такое воспитание.
Погуляев. — А как же замуж выходить без любви? Разве можно?
Боровцова. — Так как было согласие мое и родителя ее, вот и выходит.
Наконец начинает себя репрезентовать Глаша. Погуляев ее спрашивает: вы чем изволите заниматься?
Глафира. — Вы, может быть, это в насмешку спрашиваете?
Погуляев. — Как же я смею в насмешку?
Боровцова. — Нынче все больше стараются как на смех поднять. Хоть не говори ни с кем.
Глафира. — Обнаковенно чем барышни занимаются. Я вышиваю.
Поговорив в этом роде с Погуляевым, Глафира Пудовна объявляет ему, что она его теперь не боится, приглашает его к себе играть в фанты; «в фантах, говорит, можно с девушками целоваться», жалуется на гордость какого-то студента соседа, который с портнихами знаком, а о «хороших барышнях» говорит, что «они очень глупы». Глафира кончает тем, что, уходя с матерью, говорит Погуляеву тихо: у меня есть подруга, очень хороша собой, у ней теперь никого нет в предмете, я вас завтра познакомлю, только чтоб секрет. Вы смелей; не конфузьтесь.
Кисельников и тут восклицает: «Какая простота! Какая невинность!», за что Погуляев и разражается громким хохотом и говорит, что «это безобразие в высшей степени». «Если уже тебе пришла охота жениться, так ты женись на девушке бедной, да только из образованного семейства. Невежество — ведь это болото, которое засосет тебя. Ты же человек нетвердый, хоть на карачках ползи, хоть царапайся, да только старайся попасть наверх, а то свалишься в пучину, и она тебя проглотит». Кисельников остается при своем решении, то есть женится, и тем первая картина кончается.
Исполнение всей этой картины у Вороновой, Александровой 1-й, Зуброва и Васильева вышло очень удачно; Бурдин по обыкновению кривлялся, Нильский не умел ничего сделать из своей странной, по правде сказать, роли молодого резонера Погуляева. Всех хуже был Малышев, которому судьбою за какой-то первородный грех дарована вечная стереотипная улыбка и неуменье говорить естественных образом. Он все время суетился, лепетал скороговоркой, улыбался и сыграл из Кисельникова чуть не Филатушку-дурачка.
Вторая картина открывается сценою из разряда тех, в которых г. Островский неподражаем. Глафира и Кисельников уже семь лет женаты, и у них шестилетняя дочь. Кисельников сидит в небогатой комнате за бумагами, Глафира у другого стола, девочка бегает с шнурком по комнате.
Кисельников. — Убери дочь-то! Что она здесь толчется? Нет у них детской, что ли?
Глафира. — Твои ведь дети-то.
Кисельников. — Так что же что мои?
Глафира. — Ну, так и нянчься с ними.
Кисельников. — А ты-то на что? У меня есть дело поважнее.
Глафира. — Я твоих важных дел и знать не хочу, а ты не смей обижать детей, вот что!
Кисельников. — Кто их обижает?
Глафира. — Лизанька, плюнь на отца. (Лизанька плюет.) Скажи: папка дурак.
Лизанька. — Папка дурак.
Кисельников. — Что ты это? Чему ты ее учишь?
Глафира. — Да дурак и есть. Ты как об детях-то понимаешь? Ангельские это душки или нет?
Кисельников. — Ну, так что же?
Глафира. — Ну, и значит, что ты дурак. Заплачь, Лизанька, заплачь. (Лизанька плачет.) Громче заплачь, душенька. Пусть все услышат, как отец над вами тиранствует.
Кисельников (зажимая уши). — Вы мои тираны, вы.
Глафира. — Кричи еще шибче, чтоб соседи услыхали, коли стыда в тебе нет. Пойдем, Лизанька. (Мужу) Ты погоди, я тебе это припомню. (Дочери) Да что ж ты нейдешь, мерзкая девчонка! Как примусь тебя колотить.
Кисельников. — Это ангельскую-то душку?
Глафира огрызается, говорит, что это ее дочь, что она ее выходила. «Вот назло же тебе прибью в детской», — добавляет она, уводя ребенка. Кисельников остается и рассуждает, что жену его следовало бы ругать, но что нельзя ее ругать сегодня, потому что она именинница. «Сегодня можно стерпеть… Не велик барин-то, чтоб не стерпеть!» Он стоит задумавшись и потом потихоньку запевает:
Во саду ли, в огороде
Девушка гуляла. (Глафира входит.)
Глафира. — Обидел жену, а сам песни поет: хорош муж!
Кисельников (громче). —
Она ростом невеличка.
Лицом круглоличка.
«Мне только и осталось, — говорит он, — либо взвыть голосом от вас, либо песни петь». Между супругами заходит разговор, в котором Кисельников высказывает, что тесть ему обещанного за женою приданого не дал; его собственные деньги тоже взял и процентов не платит, а если даст когда рублей пятнадцать, так говорит: «я тебе в бедности твоей помогаю». Глафира отвечает, что это так и надо. «Отдай тебе деньги-то, так ты, пожалуй, и жену бросишь». Глафира говорит мужу еще множество оскорбительных вещей и обещает от него «при гостях отворачиваться». Кисельников просит прощения, чтоб только при гостях ничего не было. «Где ж тебе со мной спорить? — говорит ему Глафира. — Ты помни, что я в тысячу раз тебя умнее и больше тебя понимаю». Кисельников спрашивает о своей матери: «Где маменька?» Глафира отвечает, что в детской. «Пусть, говорит, хоть детей нянчит, все-таки не даром хлеб ест». Кисельников поднимает голос за мать и говорит, что они в ее доме живут.
— Вот опять с тобой ругаться надо! — восклицает Глафира. — Сколько раз я тебе говорила, чтобы ты дом на мое имя переписал. Я вот свои старые платья дарю, не жалею для нее, а ты этого не хочешь чувствовать.
Приезжают тесть и теща Боровцовы. Глафира на самом пороге объявляет потихоньку матери, что муж заложил ее приданые серьги; та вводит это в разговор, и Боровцов без всякой церемонии говорит зятю: «Выкупи. С себя хоть все заложи, а жениного приданого не тронь». — «Эх, зятек, — продолжает Боровцов, — я думал, из тебя барин выйдет, а вышла-то грязь».
Кисельников. — За что же, папенька?
Боровцов. — За то же, что ты для семейства ничего не стараешься. Ты в каком суде служишь? Кто у вас просители?