Три еретика - Лев Аннинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Личность писателя — это ж не только приметы его „физического тела“ и „бытового устроения“ (хотя и это, и это!). Личность писателя — это сумма его текстов, рождающих отклик. Это сумма откликов, рождающая эффект обратного действия. Это сумма обратных читательских действий, рождающая новое качество и состояние в творящей душе.
Поэтому я не систематизирую мнения по позициям, группам или тенденциям (как следовало бы при „обзоре“) — я держусь хронологии откликов. Я реконструирую не ситуацию в критике, а ситуацию в душе писателя, последовательно читающего и переживающего критические мнения о себе.
Если воспринимать эти мнения как „обзор печати“ — выйдет „обзор печати“ стосорокалетней давности. Кому он нужен?
Если воспринимать эти мнения как разворачивающуюся драму контактов (или дисконтактов), пробуждающих чувства, которые современный читатель легко смоделирует на себе, — получится „кардиограмма“ души и ума. Это нужно, чтобы войти в судьбу писателя.
Итак, попробуем вчувствоваться: осень 1850 года; „Тюфяк“ на литературной арене.
Первыми высказываются „Отечественные записки“, солиднейший журнал того времени, и высказываются мгновенно: в том же ноябре 1850 года! Почему такая спешка, чем объяснить такое внимание? Тем, что именно в „Отечественных записках“ цензура задушила первую повесть Писемского, и именно здесь он сделался чем–то вроде литературного мученика? Или особенностями „бытового устроения“: тем, что женат Писемский на дочери Павла Свиньина, некогда „Отечественные записки“ основавшего?
Так или иначе отзыв появляется быстро. В библиографической хронике. В обзоре публикаций „Москвитянина“ за полгода. Автор неизвестен. Можно предположить Галахова, можно и Дудышкина.
— „Тюфяк“ г. Писемского, — говорит обозреватель, — совсем не то, что какая–нибудь „Одарка–Квочка“ г. Дрианского: тут мы видим не просто талант, а талант образованный. (В приложении к Писемскому этот комплимент особенно пикантен. — Л.А.) Так в чем же образованность? Да в том, что автор понимает, что он такое пишет. Хотя события идут вроде бы сами собою, исход повести именно таков, каким он долженствует быть при характере героя.
Разделавшись таким образом со своей главной мыслью, рецензент перебрасывается к героям второго плана: Масуров — родня Ноздреву, Бахтиаров — разоблаченная претензия на Печорина. Какое разнообразие характеров! Желаем г. Писемскому дальнейших успехов. Авось, хорошее начало ему не повредит…
Жало, спрятанное в этом непринужденном монологе, обнаруживается по реакции Писемского: он в обиде. Он жалуется своим московским „незаменимым собеседникам“, что рецензент „Отечественных записок“ совсем неверно заметил, будто Бахтиаров — разоблаченная претензия на Печорина. Писемскому неприятно, что его героя загоняют в литературную типологию, да еще с явной претензией на вопросы; он объясняет, что Печорин — человек и впрямь разочарованный, а вот Бахтиаров — нет, это всего лишь стареющий эпикуреец с ограниченными деньгами… Логика и стиль Писемского настолько характерны, что ради одного обаяния письма я процитирую его подробнее, тем более что в дальнейшем Писемский уже никогда не будет по поводу „Тюфяка“ вступать в споры с критиками.
Итак, Бахтиаров — „эпикуреец с небольшими деньгами; женщины его только раздражают, как больного обжору новинка; но другое дело сам Герой нашего времени и его претенденты (т. е. Печорин и его подражатели: люди „с претензией“. — Л.А.). Это народ еще очень молодой, немного даже поэты в душе, они очень любят женщин, общество и славу, но не показывают этого, потому что все это или не совсем им доступно, а если и есть что в руках, то в таких микроскопических размерах, что даже совестно признаваться, что подобные мелочи их занимают и волнуют (что, тоже мало денег? — Л.А.). Некой Г–н А–в уже начал осмеивать этот тип в своих письмах, но выведенное им лицо психологически ложно: всякая претензия в человеке усиливается некоторыми приврожденными наклонностями („жизнь“? — Л.А.): никак нельзя представить себе, чтобы Собакевичь, какое бы не было его воспитание, объявил претензию на стих в духе Гейне, но Манилов, пожалуй бы, хватил на подражание. У Г–на А–ва из мяконького бесхарактерного мальчика выходит разочарованный юноша. Если это и действительно случилось в жизни, в которой конечно бывает очень много необъяснимых странностей, то, по крайней мере, это лицо никак не может быть взято за тип…“
„Жизнь“ в понимании Писемского, как видим, не любит ни вопросов, ни типов.
Нам остается только заметить, что „некой Г–н А–в“, так задевший Писемского своей претензией отыскивать Печориных в нашей прирожденно простецкой жизни, на самом деле не так уж строг. В ту самую пору, когда Писемский, сидя в Костроме, с недоумением читает в „Современнике“ его „Провинциальные письма“, он сам, сидя в Симбирске, читает „Москвитянин“ и от души хохочет над „Тюфяком“, причем хохочет совершенно „физиологически“, как хохочут над „проделками площадных шутов“. Его радует, что в повести Писемского именно и нет никаких „выводов“ из уморительных типов и характеров, что нет тут ни намека на тенденцию и нет даже тех „затаенных слез“, какие звучат в смехе Гоголя, а просто бьет в глаза „русская мещанская жизнь, вышедшая на божий свет, торжествующая и как бы гордящаяся своей открытой дикостью, своим самостоятельным безобразием“.
Но об этой простодушной реакции автор „Провинциальных писем“ поведает миру уже после смерти Писемского, в 1882 году, и тогда он подпишет свои воспоминания полным именем: Павел Анненков.
В 1850 году Писемский о такой реакции на „Тюфяка“ знать не может. Он знает лишь то, что печатают журналы.
В декабре „Современник“ печатает очередной фельетон „Иногороднего подписчика“, посвященный русской журналистике. „Иногородний подписчик“ — Александр Дружинин. (Дружинин и Анненков — два ведущих русских критика начала пятидесятых годов).
Изящно подтрунив над очередным романом г. Зотова, обозреватель „Современника“, как он говорит, торопится перейти к повести „Тюфяк“. Потому что это явление весьма приятное. Бойкость языка у г. Писемского не хуже, чем в романах г. Вельтмана. Пересказав содержание, Дружинин находит себя обязанным высказаться и о смысле повести, то есть о характере главного героя. С одной стороны, это лицо чуть ли не типическое. Но, с другой стороны, тут что–то у автора подзапутано… Вот если бы придать Бешметеву колорит ученого мужа, глубокомысленного мечтателя, — тогда его пассивность стала бы понятна! (Вряд ли. — Л.А.) И еще: кабы придать повести поболее внешней занимательности! Чтобы она нравилась не одним только уважаемым критикам (самохарактеристика? — Л.А.), но и молоденьким девушкам! Если б девушка бросила музыкальный урок ради чтения — разве это было бы автору не лестно? Внешняя занимательность — великое дело! Возьмите две тетради английских гравюр, переплетите одну изящно, а другую скромно, положите обе на стол в гостиной — держу пари, что гости ваши потянутся к изящной…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});