Зенит - Иван Шамякин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы так думаете, товарищ капитан? — Равный по званию и по должности, заместитель командира по артобеспечению обращался к заму по политике только так, по-военному официально, хотя военным за годы войны «князь» стал в меньшей степени, чем кто бы то ни было. — У Онего — около тысячи пятисот островов.
— Да ну? — скептически усомнился Тужников.
Колбенко толкнул меня кулаком в бок, кивнул на замполита и провел ладонью по лицу — такой знакомый мне жест.
Константин Афанасьевич с отцовской снисходительностью прощал нашему с ним непосредственному начальнику его невысокую культуру, себя он тоже не считал эрудитом. Но то, что Тужников часто выказывал скептицизм к знаниям кандидата технических наук и, более того, как бы подчеркивал свою «классовую неприязнь» к потомку княжеского рода, это парторга возмущало.
— Нет, правда — тысяча пятьсот? — серьезно заинтересовался Кузаев. — Интересно! И ты на всех был?
— Что вы! Для этого жизни мало.
А я не первый раз подумал: как ничтожны наши знания! Кто еще мог знать количество островов на озере? Всматриваюсь в лица. Масловский! На физиономии его написано. Шаховскому не завидую — ученый, капитан. Виктору завидую: окончили с ним один педтехникум. Завидую и чувствую себя немного виноватым перед ним. Почему перегнал его по званию. Почему не его, а меня назначили комсоргом? За какие достоинства? А он три года уже — командир прибора, старший сержант. Все же знают, какая у него голова. Хвалят. Кузаев, Шаховский, Данилов… А роста нет. Загадка. Пытался поговорить я на эту тему с замполитом.
«На передовой такие…»
«На передовой — свои законы. У нас — свои», — осек он меня, давая понять, что не моя забота — на то есть начальство.
Старший лейтенант Муравьев вопрос командира о нашем местонахождении воспринял как приказ. Над удивительной аккуратностью начальника штаба уважительно посмеиваемся. Тужников говорит о нем: «Еще один аристократ», но необидно для Ивана Ивановича, это всё камешки в Шаховского. Что касается Муравьева, Тужников хорошо знает: тот — крестьянский сын и психология у него крестьянская. Он и в дивизионе остался крестьянином и учителем. Да и в армии всего год, а до того где-то в глухой калужской деревне, где остались одни женщины, деды да дети, был директором школы и одновременно председателем колхоза и сельсовета.
Муравьев очутился рядом с рулевым баржи. В «рубке», от которой остался один раструщенный каркас — торчит над палубой, как скелет, свидетель пережитого судном, — седой человек, сутулый от годов и горя, с задубевшей, просоленной кожей на лице, наверное, не только от северных ветров, но и от жизни, слезами просоленной. Вечером, когда рулевой появился на барже, мы, офицеры, умолкли, потрясенные. До чего довела людей война! Колбенко признался, что ему даже стало неловко перед этим человеком. Мы — хорошо одетые, сытые. Пусть не так уж вдоволь… летом сорок третьего половина дивизиона болела куриной слепотой. И все же ни дня не голодали. Мы знали, как живет народ… от жителей Кандалакши, от новобранцев — вологодских и коми девчат, от того же Муравьева. Но девчата появились обмундированные, молодые, да уже и немного покормленные. А этот старик (да уж такой ли старый?!) — как воплощение мук народных. Особенно поразила его одежда: на ватнике нет живого места, торчат клочья сопревшей ваты, его и латать невозможно. Кузаев сразу приказал начальнику обозно-вещевого обеспечения:
«Дашь ему новый ватник».
«Запаковано же, товарищ майор».
«Распакуешь, жмот».
А потом мы видели, как рулевой ужинал. Ел перловую кашу с необычайной бережностью, как удивительный деликатес, неспешно. Именно неспешность говорит о том, что человек много голодал и знает цену каждой крупинке; хватает жадно, поспешно тот, кто долго не голодал, а просто проголодался, перед тем как дорваться до харча.
Рулевой отчетливо, коротко и — неожиданно для нас — командирским голосом крикнул:
— На буксире! Где идем?
Оттуда ответили сразу. Но рупор там так неестественно хрипел, что делал человеческий голос подобным вытью ветра в трубе. Никто ничего не понял. Засмеялись. Но в смехе была горечь: с какой техникой плывем! Однако рулевой наш через свой рупор четко, только тише, как бы опасаясь, что подслушает близкий враг, сообщил:
— Вышли в Большое Онего. Справа — Климанский.
— Немного прошли, — заключил Шаховский и всмотрелся на запад, словно увидел в посветлевшей дали что-то необычное. — Там — Кижи. — И с тревогой: — Неужели они сожгли Кижи?
— А что такое Кижи? — снова не постеснялся спросить Кузаев.
Лицо Зуброва приняло вид удивленный, а не скептический, не насмешливый, видимо, о Кижах он и сам не знал. Я о Кижах читал еще до войны — какая-то церковь. Но к церквям тогда мы, молодые, проявляли так мало интереса, что в памяти не осталось, почему вдруг церковь стала предметом внимания серьезного журнала.
— Кижи — остров. На нем — уникальный, неповторимый памятник русского зодчества… — объяснял Шаховский, — Преображенская церковь…
— Церковь? — разочаровался Тужников.
— Самые выдающиеся памятники архитектуры — культовые постройки. Всюду. Но их же не попы строили — народ. — Шаховский отвечал Тужникову, и в голосе его впервые послышалось затаенное раздражение. — Преображенская церковь — чудо из чудес, вы бы ее увидели! Нельзя отвести глаз. Двадцать два купола-главок. Сорок метров высоты. И все это — из дерева, без единого гвоздя. А какие пропорции! И стоит эта рукотворная красота двести лет…
— Двести тридцать, — уточнил Виктор Масловский. — Построена в семьсот четырнадцатом.
— Спасибо вам, Масловский, — как бы обрадовался капитан, что есть человек, который не только знает о памятнике, но и помнит дату постройки, хотя феноменальная память старшего сержанта уже давно перестала удивлять офицеров, кроме разве одного Муравьева. Теперь в знак благодарности Шаховский обратился к Виктору, хотел человек с кем-то поделиться тревогой: — Неужели они сожгли церковь?
Виктор пожал плечами: кто знает? Ответил Тужников громко, чтобы слышали стоявшие неподалеку бойцы:
— Они киевские соборы взорвали… Новгородские… Каменные. А тут — деревянная церковь… Иллюзии у нас могли быть в сорок первом. А сегодня мы знаем, что такое фашизм.
— Да, знаем, — грустно согласился Шаховский.
Я стоял рядом с Пахрициной и наблюдал, как она слушает капитана. Давно замечаю проявление влюбленности у этой немолодой уже женщины. Какими глазами, с каким восхищением глядит на Шаховского всякий раз, когда тот что-то рассказывает. Как ученица. Раньше вместе с другими я подсмеивался над неумением доктора таить свою любовь. Но после нашего ночного разговора я совсем иначе смотрел на нее. Она сыпанула злые искры из глаз на Тужникова: зачем разрушает надежду? Зачем делает человеку больно? Ведь Петру Васильевичу больно думать, что Кижи сожжены. Кузаев смачно зевнул, потянулся.
— Все это чертовски интересно. И утро — только любоваться. Соловьев слушать… Шаховский, есть тут соловьи?
— Конечно.
— Слава богу, доехали до родных соловьев. — Не понять было, то ли шутил командир, то ли радовался, так же как и я, что мы приближаемся к родным местам. — Однако людям надо поспать. Впереди — трудный день… Разведчик! Отбой тревоги.
Не помню, успел ли разведчик передать команду отбоя. Помню, я моментально уснул — так хотелось спать. Рефлекс? Отбой — и сон! Ощущение знакомое. Там, на Кольском, в полярную ночь все время хотелось спать. Засыпали, стоя у орудий, приборов, в коротких паузах, когда в небе затихал гул «юнкерсов» или «хейнкелей». Однажды я, завалившись на бруствер, так уснул, что разбудил меня только близкий взрыв бомбы; не было отбоя, не было тревоги, не кричали, не били в рейку, молча ожидали очередную волну бомбардировщиков.
И вдруг — как тогда: разбудил взрыв. Где? Откуда? Не было же… нет шума моторов… Только пыхтит паровик буксира. Да и заснуть не мог: все стоят как стояли… Кузаев… Колбенко. Нет, взрыв всех встряхнул. Все тревожно повернулись в сторону кормы. Значит, грохнуло там, сзади. Мина? Под нами? Или под той, другой баржей?
В рупор — тихий, вдруг охрипший, но спокойный голос нашего рулевого:
— Мина под буксиром «Ладога-27».
Минуту помолчали, — вероятно, все подумали, что в этот момент буксир идет на дно. Кузаев так и спросил:
— Тонут?
Ответ почти иронический:
— Корабли не тонут, как топоры.
Тогда офицеры сорвались с места, решив, что, активно действуя, можно спасти буксир, людей на нем. Но, выполняя приказ, буксир и баржа отстали на добрый километр. Боялись удара с неба. А он — из воды.
Командование перебралось на корму.
Буксир качался на волнах от взрыва. А с боков, куда не доходил наш след, озеро — ровная гладь. И тишина, тишина… Из далекой спасительной тверди земной выползал огромный огненный шар.