Параллельные прямые - Сергей Шкенев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я смотрел на зрителей. Капитан Воронин сидел с распахнутыми глазами и беззвучно шевелил губами, видимо пытаясь запомнить понравившиеся строчки. Корреспондент газеты «Известия», вытирая выступившие слёзы, что-то стенографировал в блокноте. Шмидт вообще уставился в одну точку и, в задумчивости, трепал бороду.
Гиви закончил выступление и вернул гитару на место.
— Это Ваше, Гавриил Родионович? — Спросил Шмидт.
— Нет, Отто Юльевич, не моё. Эту песню написал один мой друг, к сожалению слишком рано умерший.
Пользуясь тем, что на диванчике мы были только вдвоём, я упрекнул Гиви шёпотом:
— Сдурел? Надо было в своём авторстве признаваться. Всенародная известность, сталинская премия и всё такое…. Капусты бы срубили на халяву. Чего опять в ухо-то? Что я такого предложил?
От немедленной расправы, путём бития в многострадальное ухо, меня спас появившийся в кают-компании Кренкель, отсутствовавший на собрании по причине вахты. Он издалека, с самым заговорщицким видом начал подавать мне таинственные знаки, сразу расшифрованные бдительным Гиви.
— Только попробуйте коньяк у меня спереть….
— И в мыслях не было, — я сделал честное лицо. На самом деле, зачем пробовать, когда две бутылки сегодня утром поменяли своего хозяина и местожительства. Одна пойдёт Решетникову, а вторая — на обмытие, в случае удачной попытки.
Я оставил Гавриила купаться в лучах чужой славы и, вслед за радистом, покинул общество ценителей искусства, предпочтя им более прозаичного технаря Теодорыча. Слава, она что? Сегодня есть, а завтра взошёл новый кумир на небосклоне, и вот сидишь ты в одиночестве, уныло взирая на оклеенные собственными афишами стены.
В радиорубке Кренкель с гордостью вытащил из-за пазухи газетный свёрток.
— Вот. Только подходящего сухого дерева не нашлось, — пояснил он. — Так боцман, на радостях, что Тихвинскую вернули, весло от баркаса подарил. А чего? Там лопасти широкие.
Я развернул газету. Батюшки! Шеф, как живой. И лысина так же розово поблёскивает. Определённо, этот Решетников большой талант. Как расписал, а? Будто на фотографию смотрю.
— Подойдёт? — С надеждой спросил радист, искоса взглянув на стоящие под столом бутылки. — Или перерисовывать придётся?
— Не знаю. Пробовать надо.
Со стороны, наверное, смотрелось довольно оригинально — чекист в высоких чинах лезет на мачту, сжимая в зубах брезентовую сумку. В неё мы спрятали решетниковскую икону, во избежание ненужных вопросов и пересудов. Только палуба была пустынна, за исключением Кренкеля, снизу руководившего модернизацией своей антенны. Все были заняты на вахтах, а немногие штатные бездельники, видимо, до сих пор осаждали комбрига Архангельского. Я закрепил сумку с иконой, и посмотрел вниз.
— Как, Теодорыч? Так нормально будет?
— Хорошо, Изяслав Родионович. Только осторожней там, не упадите.
Вот рожа немецкая…. Ну зачем говорить под руку? Точнее, под ногу. Она то, как раз неловко подвернулась, а так как в это самое время я пытался прикурить, стоя в обнимку с мачтой, то не удержался и полетел вниз. Но не долетел. Захлопали, расправляясь, крылья за спиной, и, под заторможенным взглядом Кренкеля, я мягко приземлился рядом с ним.
— Что это было, товарищ комбриг? — Ошалело вращая глазами спросил радист.
— Ты ничего не видел, Эрнст Теодорович, — строго предупредил я. — Это сверхсекретные разработки. Беляева читали?
— Про человека-амфибию? Так это правда?
— Я про Ариэля. Ах, да, роман ещё в черновиках. Но как выйдет из печати, обязательно прочитайте. А про происшествие — никому
Житие от ГавриилаКак по предательски подставил меня Изя с этой гитарой. И бросил среди новоявленных поклонников. Ладно ещё верный такс, отожравшийся до состояния кабачка, с трудом запрыгнул на диван и лёг, положив голову на лапы. А мне опять вручили гитару и попросили спеть. Что им теперь? Разве что вот эту, любимую, из Сергея Трофимова:
Мы дети любви пропавшие где-тоВ дебрях славянских болот.С крестом на груди.С повадками зверяИ дерзостью бешеных псов.Опричник и вор,Святой да охальник,Учитель и пьяный палач.Трёх конейГоним по лесу вскачь.
Ага, вижу, многие заёрзали на месте. Парторг с красном рожей что-то пристально на полу разглядывает. Нравится, ядрена кочерыжка? Ну, сами напросились.
Мы верим в Христа,В счастливое завтра,И в лешего с Бабой Ягой.Жалеем слоновС далёкой Суматры,И ближних пинаем ногой.Мы терпим нужду.Томимся богатствомИ ищем потерянный следВ ту страну, где не бывает бед.Зашевелились, толстожопые? Припев нужен?Там-там-там — вечное лето.Там-там-там — вечная жизнь.Там Господь каждому даст конфетуИ позовёт в свой коммунизм.
Белецкого сейчас кондрашка хватит. А сам виноват, сидел бы в своей каюте, патефон бы слушал. И вся кают-компания затаила дыхание, только известный вольнодумец Лаврентий, скромно сидя в уголке, показывал оттопыренный большой палец в одобрительном жесте. А струны уже сами звенели:
Мы ценим других,Читая некрологУ серой могильной плиты.И топчем живых,Мол, век наш недолог,На всех не найдёшь доброты.
Закончил песню в абсолютной, чуть ли не космической тишине. Из неловкого положения, собравшихся выручил Кренкель, неожиданно появившись в дверях.
— Гавриил Родионович, Вас товарищ Раевский в радиорубку просит.
Провожал меня дружный вздох облегчения.
Изя сидел перед радиоприёмником, руками вжимая в голову наушники. Наш приход не заставил его обернуться. Вот ещё один радиолюбитель нашёлся. Неужели это так заразно? Наконец он обернулся.
— Гиви, есть контакт.
— Сам ешь свой контакт.
— Говорю, связь установлена, — почти проорал Изя мне в лицо. — Только не слышно ни хрена. Но голос знакомый.
— Дай сюда! — Я отобрал наушники и столкнул напарника со стула. В эфире, сквозь шумы и треск, на пределе слышимости, доносился забиваемый чужой морзянкой голос. — Изя, дай карандаш и бумагу.
Напряжённо вслушиваясь, я начал записывать обрывки слов. …обуй… Опять треск. …мизер… тур… Какой-то свист.
— Какой мизер? — Возмутился Изя. — Кого обуть? Они что, в преферанс пулю расписывают?
— Заткнись! — И я продолжил записывать.
Так, опять свист, обле… джем… обуй… пытай… на связь… повой… лай….
— Нет, Гиви, они издеваются? — Кипел товарищ Раевский. — Повой, полай. И всё это с джемом.
— Подождите, товарищи, — вмешался Кренкель. — Можно мне послушать? Я привык DX в эфире вылавливать.
Радист надел наушники и взял карандаш.
— Так…. Так…, - бормотал он себе под нос, — славненько…, чудненько. Ну, это всё понятно.
— Что там?
— Вот, смотрите. — И Кренкель вслух прочитал. — Попробуйте оптимизировать контур. У вас проблемы. Помочь не можем. Попытайтесь выйти на связь по-новой. Николай.
Обрадовал. Так обрадовал, что сейчас плясать начну.
— Эрнст Теодорович, а про какой контур речь шла?
Радист посмотрел на Изю, и, запинаясь, ответил:
— Да понимаете, Гавриил Родионович, это изобретение товарища Раевского. Мы вот тут икону на антенну закрепили.
— Зачем?
— Ты что, товарищ Архангельский, — Изя пришёл выручить радиста, — не помнишь? Мы же у себя в ОГПУ изучали влияние артефактов на радиосвязь. Забыл?
— Так, то артефактов. А где вы икону настоящую на корабле взяли? У нас судовой церкви нет.
— Зачем нам церковь? И икона лучше настоящей получилась. Решетников нарисовал. Представляешь, Гиви, Николай Чудотворец как живой. Лучше фотографии.
— Дурак ты, товарищ Раевский. Ты бы ещё портрет Любови Орловой туда закрепил. Иконы же пишутся по определённым канонам. Вот Теодорыч свои приёмники по схемам паяет, и тут так же. Параметры совсем другие получились. И как ты ещё с редакцией «Плейбоя» связь не установил?
— А разве шеф и там снимался?
— Мало ли где он снимался, — одёрнул я подчинённого. — Лучше думай, где настоящую икону достать.
— На «Пижме» должна быть. — Вдруг заявил Кренкель.
— Там-то откуда?
— Я видел, как они в Мурманске грузились. Там среди зеков священник был, в рясе и с крестом. Ещё чемодан нёс. В нём точно иконы есть.
— Теодорыч, давай связь с «Пижмой». — Взмолился я.
— Не могу, — развёл руками радист. — С ними уже десять дней связи нет. Каждые два часа вызываю, и днём и ночью.
У меня появилось огромное желание взять молоток потяжелее, и пройтись победным маршем по громадным шкафам радиостанции. Видимо оправдываясь в неудаче, она виновато гудела всеми лампами и умформерами. Подлизывается, сволочь. Ладно, не обижу.