Узнай себя - Владимир Бибихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Посмотрим еще раз, что происходит в узнавании себя, в это ты. С субъектом мы знаем что случается, скорее для него грустное: его распадение, разгораживание. Этой воображаемой крепости, сосредоточенной на развертывании, поддержании и огораживании себя, не становится: она кончается. Кроме этого разрушения, которого субъект боится так, что прежде всего охраняет, оберегает себя от узнавания себя, надеясь что его успех в безотчетном действии, что делается не с субъектом, а с человеком? Что такое человек, мы не знаем. Но всё равно, может быть нам как‑то удастся увидеть, что происходит не с человеком самим по себе, а с этим вот, определенным, т. е. неопределенным. Когда он узнает, что он не огорожен, что он индивид в том прямом смысле слова, что неделим, не может отделить себя от всего, слитно составляет со всем одно, — кроме отрицательного знания своей индивидуальности, не–отделимости, разве не происходит и узнавание себя в прямом смысле догадки, что ты такое как человек? По Артуру Шопенгауэру, когда Я и субъект кончаются, восстанавливается человек в нас.
Попробуем вчитаться в эту мысль. Из‑за наивности, нетехничности Шопенгауэр был отставлен со столбовой дороги своего прогрессивного, набиравшего силу века, и по тем же свойствам он сейчас продолжает говорить с неизменной наивной убедительностью, словно не старел. 22 февраля 1988 было двухсотлетие его рождения. Он умер 130 лет назад. В каком смысле прогресс принесет ад на земле, Hölle auf Erden, в эпоху хрустальных дворцов и всемирных промышленных выставок и железных дорог было еще не совсем ясно. Святость как мера человека теперь тоже звучит внятнее чем в XIX веке, когда была мода на просвещенный антиклерикализм. Невзрослость, крайности Шопенгауэра, его мистика уже не кажутся такими теперь; уже его не надо стыдиться перед лицом основательной, серьезной философии. Пугливость его — он всё время боялся пожара и грабежа, человеческие дела его пугали как жуткая свалка всеобщего взаимного калечения, das furchtbare Getöse des gegenseitigen allgemeinen Mordens, опять же была менее понятна в век упорядоченного существования чем теперь. Антигегельянство Шопенгауэра теперь понимается вовсе как нужное для того, чтобы раскопать настоящего Гегеля из‑под Гегеля панлогиста. Ницше заслонил Шопенгауэра надолго; но теперь, когда его уже не обязательно считать пессимистом, которого преодолел классический нигилист, воля в шопенгауэровском понимании оказывается проще и прозрачнее чем в ницшевском, где к ней примешано волевое. Великое да, которое Заратустра говорит вечному возвращению, как будто бы преодоление шопенгауэровского нет. Но это надрывное преодоление, оно может устать в своем усилии. А шопенгауэровское нет воле? В нем есть и утверждение воли, но чистой, как открытости и простора. Воля Ницше уже, воля у Шопенгауэра имеет такую же широту, как в этом слове русского языка. В покое, с каким Шопенгауэр приглашает не пугаться ничто, которое порог к миру как он есть, а не как нас пугает, больше одоления вечного повторения чем в ницшевской — всё равно не последней правде Ницше — мобилизации: пародии.
Беспомощность Шопенгауэра, который не мог в своей философии, и знал это и мирился с этим, передать то, что у него по–настоящему вызывало состояние мира, как у Гераклита — вой и истерику, Heulen und Zähneklappern, — именно как беспомощность, как наивное бессилие, с которым Шопенгауэр не мог и не силился справиться, благодаря своей наивности не сникает, присутствует теперь. Бесхитростная человеческая растерянность оказалась правее или даже сильнее чем активизм и волевая мобилизация.
Неожиданно обнаруживают, что онтологическая этика Эмманюэля Левинаса, у которого вопросу: почему всё есть, а не скорее нет предшествует более ранний вопрос: тем, что я есть, я увеличиваю бытие в мире или наоборот, не заедаю ли я своим существованием, не тесню ли чужое, совсем новая или наоборот прадревняя первичность этики перед онтологией, есть у Шопенгауэра. Но по–другому чем у Левинаса, который может говорить о Я. Шопенгауэр не видит для этого оснований. Я для него имеет мало прав и короткую судьбу, кончаясь, как субъект кончается, когда начинается «человек в нас».
Читаем § 34 «Мира как воли и представления». «Возможный, но который приходится считать лишь исключением, переход от обычного познания отдельных вещей к познанию идеи происходит внезапно». Plötzlich, платоновское ἐξαίφνης, означает — без причин, как всякое озарение: оно приходит внезапно и странно; человек, решающий математическую задачу, видит решение всегда вдруг, на каждом шагу неожиданно, хотя конечно сам идет к нему постепенно; и при всяком таком внезапно он знает, что ничего внезапного могло с равным успехом и не случиться, что внезапное решение никогда нельзя подготовить как следствие, подведя под него причины; и он знает что мог бы, как оно и бывает всегда у большинства, вообще не набрести на решение, света того так никогда и не увидеть. «Возможный, но который нужно считать лишь исключением, переход от обычного познания отдельных вещей к познанию идеи…» Он исключение из правил, нет законов и причин, по которым человек становится человеком, можно только подготовить и облегчить этот переход или вернее сделать его менее трудным, но еще проще помешать ему, например со всех сторон непрестанно, днем, утром, вечером и ночью оглушая, ошеломляя «потоком информации», так называемой. Происходит переход в порядке исключения и вдруг, «когда познание вырывается из рабства у воли (здесь пока еще воля как мобилизация, частный порыв не в своей собственной истине), и как раз благодаря этому субъект перестает быть всего лишь индивидуальным (т. е., следовало бы сказать, становится вдруг индивидом, не имеющим частей и потому не входящим частью в мир, не поддающимся отделению от него), и теперь он — чистый, безвольный субъект познания». Другая воля, простор, пересилила в нем усилия насильственной воли, намерения, и «безвольный субъект» теперь уже не субъект вовсе, а индивид в смысле противоположном шопенгауэровскому, неделимый и неотделимый. Пока Шопенгауэр проговаривает это, волочась за философским жаргоном времени, но сейчас он скажет, что субъект субъектом быть перестал. «… Который уже не прослеживает отношения между вещами, измеряя их мерой закона основания…» То есть причинно–следственное выслеживание, всему подыскивающее то, из‑за чего, и то, для чего, кончается. Открывается истинное соотношение вещей. Они такие просто потому что такие. Их есть, без их что, ничуть не пошатнулось бы, окажись они и совсем другими: другие, они всё равно остались бы именно такие и не иные. Для взгляда, завороженного такостью мира, причинно–следственные цепи зависают, не в них суть дела, они иррелевантны. «…но в устойчивом созерцании предстоящего объекта, вне его связи с какими‑то другими, покоится и в нем растворяется». Созерцание, Kontemplation, названо устойчивым, feste, потому что оно захватывает, затягивает; так что субъект в нем покоится, ruht. Это тот же самый покой понимания, о котором говорит Данте в цитируемых Гегелем словах, что ум в истине покоится как зверь в берлоге, posasi in esso come fera in lustra. Зверь заседает в своей берлоге прочно, устойчиво, как это созерцание твердо. Шопенгауэр говорит пока, мы сказали, «субъект, объект», потому что в его начале XIX века никто не умел говорит» иначе, но и субъект и объект скоро кончатся, и даже в этой самой фразе ясный намек на их исчезание есть: субъект растворяется в объекте, darin aufgeht.
5. Шопенгауэр в этом параграфе «Мира как воли ж представления» так же вдруг, как начинается то созерцание, Kontemplation, без подготовки или почти без подготовки въезжает в эту тему. Но ведь и как иначе. И «созерцание» и вся тема одинаково беспричинны. Он вставляет короткий абзац, предупреждает читателя: «Это требует для своего проявления с необходимостью подробного разбора, отчуждающую странность которого надо пока просто проглотить, пока эта странность, после подытожения всей сообщаемой в этом сочинении мысли, исчезнет сама собой». Пусть читатель потерпит до получения обещанного. Следующий абзац начинает разбор созерцания. Первая его фраза занимает почти целую страницу.
«Когда человек, поднятый силой духа, расстается с привычным способом рассмотрения вещей, прекращает прослеживать, имея путеводной нитью разновидности закона основания, лишь их взаимные отношения, чья последняя цель есть всегда их отношение к своей собственной воле, т. е. рассматривает уже не где, когда, почему и для–чего в вещах, но единственно лишь их что; и не дает занять место абстрактному мышлению, понятиям разума, сознанию; но вместо всего этого всю силу своего духа отдает созерцанию, совершенно в него погружается и всё свое сознание дает заполнить спокойному созерцанию оказавшегося вот сейчас перед ним природного предмета, будь то пейзаж, дерево, скала или что бы то ни было; причем человек, по многозначительному немецкому обороту речи, целиком в этом предмете sich verliert, теряет себя, т. е. именно забывает свой индивидуум, свою волю и остается уже лишь как чистый субъект, как ясное зеркало объекта; отчего получается так, как если бы предмет был один, без кого бы то ни было кто его воспринимает, и уже нельзя отделить созерцающего от созерцаемого, но они стали одно и всё сознание наполнено и захвачено одним–единственным созерцательным образом; когда таким образом объект исступает из всех отношений к чему‑либо помимо себя, субъект — из всех отношений к воле: тогда то, что познается таким образом, уже не отдельная вещь как таковая, но это уже идея, вечная форма, непосредственная объектность воли на этой ступени: и именно поэтому одновременно тот, кто захвачен в этом созерцании, уже не индивид: потому что индивид как раз потерял себя в таком созерцании: но он чистый, безвольный, нестрадательный, вневременный субъект познания.».